Бог есть! Бога нет! Бог умер! Череду этих формул можно длить бесконечно, - так неисчислимы предикаты субъекта, о котором пойдёт речь. Тот, кто уверовал, сам является аргументом в пользу Создателя. Часто - единственным. Это обстоятельство наука и ставит религии в вину. Налицо две стратегии познания истины: богообщение и научный метод, где опыту предпослана гипотеза, теория, парадигма. Наука, изучая явление, выносит за скобки существование, как аберрацию, помеху. Религиозный же метод, напротив, исследует exsistentia в момент глубинной трансформации чувств, мыслей, воли человека, ставшего объектом Промысла. Не СЛОВО протискивается в речь, о чём затем духовидец трубит на всех углах, а душа, пожелавшая отвориться Божественному глаголу, допускается Создателем в Его Незримый Чертог. Откровение – не сообщение, не конвенция, а такая территория, tabula rasa, где Бог и душа со-мыслят, со-чувствуют, со-существуют, как со-работники. Бог взывает к Сущему из Несущего, Бытийствует из Ничто́.
Но как заглянуть в эту «за-ничтойность»?
Есть два пути: рациональный, когда опыт/эмпирика моделируют иррациональный объект "несущее", чтобы, исчислив предикаты, обнаружить сухой остаток - «верифицируемое небытие»; иррациональный, когда изгваздавшись на пути к Ничто́, посадив тысячи заноз, религиозное чувство поворачивается лицом к самому себе, как к объекту исследования. При этом предполагается, что предметом заботы Творца становится не перцепция, а ВООБРАЖАЕМОЕ. Религиозный опыт, таким образом, дан/взят в цепи актов: 1) де-конструкции старого и структурировании нового сознания в акте богообщения; 2) анализе чувственной достоверности, побывавшей в цепких пальцах несущего. В конечном итоге ratio, взяв в руку инструмент религиозной аналитики, извлекает из себя след Ничто́, успевшего сверкнуть пятками. Откровение сказываться в речи без самой речи. Понять Благую Весть нельзя. Но субъект напрягает мускулы ума. Свой сизифов труд он исполняет безропотно. И, видя это, душа оттаивает, а сердце щемит от радости и тоски, которые переполняют его без всякой на то причины.
Но позволительно ли человеку, не являющемуся клириком, плести словеса, мудрствовать, окормлять? Нет ли в поступках неофита, извергающегося, как вулкан, прелести, гордыни, сумасбродства? Конечно – есть!
И всё же я решился набить этот текст на клавиатуре ноутбука. Почему?
Наверно, по той причине, что мной овладело глубокое убеждение, что обманываться нельзя, что правда о себе, рано или поздно, должна возвысить дух, что совесть не от мира сего, и что, доверившись этому гласу с Небес (ивр. בּת קול — Бат Коль, буквально отзвук, отголосок), поступая, как велит тебе Глагол, можно стать хоть чуточку лучше.
Итак, я грешник со стажем. Часть грехов я исповедал, часть – утаил. При этом я не мог не догадываться, что Бог Всеведущ, что обмануть его нельзя, что от меня ждут покаяния, страха и трепета, а не перечня проступков.
Я учился в советской школе, знал наверняка, что Бога нет в природе, что ад и рай – побасёнки, и первый человек, который осёк пострела, сказав: «Побійся Бога, хлопчик!», была неграмотная украинка, ставшая моей названной бабушкой.
Теперь, спустя годы, я понимаю, что мысль о Рождестве, как поводе родиться для новой жизни после духовного зачатия, вынашивания и изгнания, подсказала мне баба Настя – Анастасия Кирилловна Дзявра. В промозглом и сыром подвале этой бывшей дворничихи я и куковал ранние годы. Маленькая, сухонькая, с клубком седых и жёлтых косичек на затылке, искусственным мостом передних зубов, которые на ночь клались в гранёный стакан, баба Настя обладала высоким, простуженным голосом, - в юности, спасаясь от волков, она ночевала, стоя по грудь, в ледяном озере. Левый глаз был подёрнут бельмом и не видел. А широкий, как у африканки нос, морщинистая, как печеное яблоко, кожа на впалых щеках, полудетская улыбка, никогда не сходившая с сияющего внутренним светом лица, придавали чертам батрачки сходство с рембрандтовскими старухами. Когда мать, желая насолить всему мужскому племени, избирала для мести своего пострела, баба решительно и смело закрывала меня руками, и тогда хлёсткие удары вдвое сложенной скакалки аккурат приходились на её натруженные, жилистые руки.
Мысль, что можно родиться во Христе, обрести Его тело - православную веру, - заронила во мне эта добрая самаритянка. Вспоминая набожную женщину, отдававшему чужому ребёнку хлеб и кров, я понимаю, что начать всё с чистого листа можно, когда разрежешь пуповину, связывающую тебя с пороком, и избавишься от последа - грехов, совершаемых изо дня в день.
Мать - одинокая гордячка, мыкавшейся по углам с ребёнком - была рада такому соседству. Бабушка жила, как и мы, на Саксаганского 20, в сыром подвале, который достался ей от польской четы, бежавшей из Львова в 1939-м, когда в город входили части НКВД. Старый австрийский дом напоминал пудинг: верхние этажи, господские, с лепниной на фасаде и широкими оконными ставнями - взбитый бисквит; а нижний, цокольный этаж, с крысами и плесенью - прогорклый корж. В дворницкую эту я и спускался по крутой лестнице с первого этажа, где мы ютились в узком аппендиксе большой еврейской квартиры. Чего только не было в бабушкиной кухоньке и крошечной спаленке: и пузатые немецкие шкафы; и резные буфеты; и дубовый стол, покрытый красной скатертью с кисточками и бахромой; и ларцы с секретом; и крутящееся круглое зеркальце на медной подставке; и узкая, как баклажан, ваза для искусственных роз. Вдоль стен, выкрашенных однообразно и без изыска, висели религиозные картины в тяжёлых рамах, и светские виньетки (на одной из них араб, склонившись в поклоне, подавал барышне, путешествовавшей на верхней палубе океанского лайнера, бокал красного вина). А ещё там была изразцовая голландская печь, которую я топил ящиками из-под водки, гуцульский ковёр с причудливым орнаментом, и изогнутая, как арабское седло, оттоманка. На шкафу, хранившем в утробе чугунные утюги, разогревавшиеся углём, чаны с мукой и базарные весы с целой армией медных гирек, стоял вырезанный из чёрного дерева верблюд с бедуином-погонщиком в седле, в торбе которого был устроен тайник - поднимешь суму, а там - колечко: серебряное, «мужнино!» Даже, умирая, старуха отказывалась отдать мне на память верблюда, - его следовало вернуть хозяевам, которые, как, должно быть, считала баба Настя, вернуться, чтобы предъявить счёт постоялице. Мне было дозволено взять с буфета синего стеклянного лебедя, - он ни стоил и гроша, но мне был дороже всего на свете: в толстом слоистом стекле, служившим ему "озером", плавали вспученные пузырьки воздуха, глядя на которые я представлял себе небосвод, усеянный мириадами звёзд, и мечтал о путешествии по галактике, которую нельзя было разглядеть в узкие, как бойницы, подвальные окошки.
Сам уклад, утварь, иконы, - на одной из картин XIX века изображалась история пленения Христа, допроса, осуждения и распятия, всё в череде сцене, лентой опоясывавших холст, - вся, одним словом, набожность бабы Насти были рекрутированы Господом для воспитания чужого ребёнка. Я был отдан в опеку. И каждая вещь, поступок, слово, произнесённое в этом сыром подвале, казалось, молитвенно складывали руки перед Создателем. При этом набожность этой женщины не была суровой, экзальтированной. Подвал не был кельей отшельника. Но и не изобиловал церковной утварью, как жилище клирика. Дом бабы Насти дышал трудами, смирением, но без протестантской чопорности, сводящую горячую веру к сделке, векселю, который следует погасить в срок.
По воскресным дням мы с бабой Настей толкли медным пестиком в ступе сухари, чтобы наутро, ссыпав «мешанинку» в кульки из-под советских газет, идти в парк кормить птиц. По вечерам я усаживался за кухонный стол, накрытый старинной красной скатертью с тяжёлыми кистями бахромы. И вскоре на тарелку с выщербленной синей каймой баба выкладывала дируны, пышущие жаром. Я уминал лакомство за обе щёки. Но приязни к соседскому сорванцу не могла простить украинке ворчливая дворничиха Стефа, мужа которой, Юзыка, убил наповал во время ветреной погоды, сорвавшийся советский плакат...Войти в прошлое ещё никому не удавалось. Но я иду на хитрость - расчищаю место в памяти в надежде, что тени забытых предков клюнут на жар моих трепещущих губ... Но подвал захламлён, и, разобрав бурелом, я заново сколачиваю скорбный инвентарь: немецкие пузатые шкафы, набитые тарелками, уставшими скакать со свадебного стола на поминальный; утюги, чадившие угольной копотью; базарные, с целой армией гирек, весы, в медных чашах которых я взвешивал свои сиротские слёзы. А ещё я отливаю серебряное вдовье колечко, чтобы спрятать в торбу погонщика верблюда из чёрного дерева, что стоит на платяном шкафу. И весь этот реквизит позванивает, постукивает, возвещая о своём прибытии. И даже воздух, спёртый, слоистый, оплывает, как свеча. К сырому дыханию подвала примешиваются запахи супов, обжаренного до хрустящей корочки картофеля, разложенных на газете «Правда» петрушки и сельдерея. А цикорий, взрывающий ноздри ароматом арабских пряностей и толчёных трав, - приятно щекочет мои авитаминозные губы. Мысленно я касаюсь кончиком язычка изгиба фаянсовой кружки с витой ажурной рукояткой, которую баба любовно называла «горнетко»... Прошлое вот-вот явится. И, кажется, я уже слышу, как скрипят половицы под босыми пятками старухи. Я боюсь спугнуть этот морок. И, сощурившись, подставляю зардевшуюся щёку под сухие старушечьи губы...
В шесть лет, кажется, я спас бабу Настю от верной гибели.
Как-то летним утром, протолкнув пальцем газетный комок, закупоривавший щель в деревянной двери, - чтобы отвалить тяжёлое полотно, изнутри запиравшее дверь, следовало вставить в отверстие кривую отмычку, - я увидел старуху, безобразную, толстую, с копной вздымавшихся и опадавших на плечи седых косичек, которая душила бабу Настю. Жирные пальцы дьяволицы, стянутые цыганскими кольцами, впились в бабушкино горло. Я загрохотал кулачками в дверь. Мне отворили. Злобная ведьма с бычьей шеей сурово окинула меня пронзительным взглядом. С трудом, колыхая бёдрами, бесовка поднялась по скрипящим ступенькам подвала и удалилась. Я помешал ей поживиться, и, кажется, проклятия, сыпавшиеся из её гнилых зубов, жабами спрыгивали с перекошенных от злобы губ…Гнев бестии можно было понять: бабушкин подвал ломился от польского антиквариата… Выходит, я совершил богоугодное дело.
И Создатель, похоже, вознаградил меня за храбрость.
В то же лето, выйдя погулять в двор-колодец, я получил бутылкой в лицо. Вернувшись, я придерживал массивный осколок, - похоже, бутылка была из-под пива, - который и не думал убираться из моей височной кости. Фельдшер «скорой», вынувший стекло и заштопавший рану, сказал матери, что Бог уберёг мальчика: если бы осколок пришёлся на сантиметр вправо, ребёнок был бы без глаза; если бы ушёл на сантиметр влево – труп…
Мистическое это спасение даже усадило меня за роман, который я начал с гибели ребёнка, чтобы рассказать о посмертных мытарствах его души.
«И почему ребятня не сверкает пятками, когда площадку облепляют взрослые? Васька был философом в свои десять лет. И когда бутылку хватили о горку, а затем, начинив ненавистью, метнули ему в лицо, не стал уклоняться. Буллит завораживал! Само время бухнулось в обморок. И Васька погрузил в его рыхлую плоть свои холодеющие пальцы. В полудрёме он увидел, как нож, блеснув на солнце, очистил яблоко от жмыха, - а что такое смерть, подумал Васька, как ни лёгкий перекус! След от зубов остался на сочной мякоти плода, уже подвергшегося ржавлению. И Васька с замиранием сердца ждал, когда щербатое стекло штопором вывинтит морозный воздух из апрельского полузабытья. А, намотав баллистическую кривую на височную кость, осколок уселся в щенячьем мозгу пострела, точно там ему и было место…»
Прошло много лет. Я стал отцом. И Богу было угодно вновь испытать меня на прочность. С моей женой Леночкой мы долго ждали первенца, зачатие и вынашивание давалось нелегко. Замёрзшая беременность, когда «Ворсинка», осчастливив родителей стуком своего горячего сердечка, юркнула к Богу за пазуху, внушала опасения, что и второго ребёнка мы потеряем.
Степан рождался тяжело, нахлебался зелёных вод, и, чтобы младенец не умер от гипоксии, акушеры «выдавливали» плод, повредив носовую перегородку сорванца. К этому добавился целый букет родовых травм: парез лицевого нерва, дисплазия суставов, вальгусная установка стоп. Лечили. Массировали. Но не все болячки ушли. Стёпа оказался аллергиком, - ему практически ничего нельзя есть, а вес-то как-то надо набирать. Слабые мышцы привели к сколиозу 1-й степени (тем же недугом страдал и покойный мой дядя Митя). Делаем массаж, ЛФК, но для мышц, способных держать позвоночник, нужны белки, а ребёнок, умудрился получить и дискинезию желчевыводящих путей. Затем – ацетонемические рвоты. Из-за этих рвот он дважды оказывался в реанимации. Недуг опасен. Когда у вас стресс, организм вырабатывает ацетон, он и выжигает белок, что приводит к потере веса. Если малыша немедленно не положить под капельницу – он умрёт от обезвоживания. Первый раз чёрные мои волосы покрыла седина, когда я попал с годовалым Стёпой в инфекционную палату, где сестра не смогла попасть иглой в вену мальчика, чтобы поставить катетер, и сказала: «Жизнь ребетёночка, папаша, в твоих руках». Она велела давать малышу воду с регидроном каждые три минуты по одной чайной ложке, - от большего количества мальчика рвало. Этот метод придумал один русский врач, в просторечье он назывался «отпаиванием», и, обзаведясь тетрадкой, куда я записывал количество ложек и проставлял время, я выхаживал сына 26 часов подряд, влив в него 1,5 литра жидкости. Я поил малыша даже, когда тот спал, - отворял рот кончиком чайной ложки и впрыскивал по два кубика регидрона в рот с помощью шприца без иглы («Глоточек и спать!» - приговаривал я, держа шприц трясущимися руками). В то же время я должен был взвешивать памперсы, потому что количество полученной жидкости должно было соответствовать количеству выведенной. Если бы равновесие не соблюдалось, было бы понятно, что у ребёнка отказали почки. Через сутки я устроил скандал. Пришла целая бригада врачей и заменила меня. Эти дни были самыми тревожными в моей жизни. С тех пор Стёпа успел одиннадцать раз полежать в детских больницах. У него выработался характер – он никогда не плачет во время уколов, и врачи всегда ставят его в пример другим детям.
В 2017 году бес решил поквитаться со мной.
Я разворошил гнездо наркоманов, живших над нашей квартирой, и «торчки», напялив балаклавы, стали ломиться в мою дверь. Они грозились убить меня, жену и ребёнка, пытались вскрыть замок, подожгли предбанник. Пламя, жадно вылизывавшее уже внутреннюю дверь, сбил случайный свидетель. Но полиция отпустила поджигателя, предварительно прочитав «хулигану» лекцию о пользе добрососедства. А спустя день на дверь, опалённую адским пламенем, чёрной краской нанесли слово «JUDE» и Звезду Дави́да (ивр. מָגֵן דָּוִד — Маге́н Дави́д, «Щит Давида»). Так в нацистской Германии погромщики метили дома недочеловеков, и это обстоятельство заставило меня задуматься: а не еврей ли я? Как позже выяснилось, страница в «В Контакте» одного из налётчиков пестрила антисемитскими лозунгами. Последовали письма от Джохара Дудаева со шприцами в продолговатых конвертах, записки «Об упокоении», где семье мой была обещана встреча с ВААЛОМ - богом кровавых жертвоприношений. Срывающимся на крик голосом, я требовал в телефонную трубку участкового. И милая диспетчерша, очевидно, сложив губки бантиком, докладывала, что тот «на трупе». Эшелоны, набитые безучастностью и равнодушием, грохотали в моём тылу. А когда, встав в полный рост из окопа, я пошёл в штыковую атаку, - пришлось отсылать по дюжине жалоб в день в Прокуратуру, ФСБ, СК РФ и Администрацию Президента, - дело о поджоге возбудили. Но пыльное знамя победы вырвал из моих рук следователь, отказавшись предъявлять обвинение подозреваемому, - юноша, мол, невменяем. Посыпались психиатрические экспертизы. И я уже мысленно представлял, как злоумышленника добродушно похлопывают по плечу, - закон ведь не предусматривает наказание лицу, ставшему жертвой психического расстройства. Правосудие умыкали прямо из-под носа! И тогда, засев за учебники, я завалил экспертов возражениями. Психиатры заколебались. А когда «вещдоки», приносимые мной, стали обрушивать полки в шкафах у оперуполномоченных, дьявол стал выкидывать коленца: то подбросит в мой дом пакетик с толчёной дурью; то науськает экипаж воронка подкараулить меня в тёмном дворе, чтобы с ветерком прокатить в отдел, где номера, набитые на моём велосипеде, сопоставят с теми, что числятся в угоне...Был момент, когда в отчаянии я стал обзванивать газеты и телеканалы, но в ответ услышал: это не наш формат...Я чувствовал, как паника пожирает мой мозг. Но, взяв себя в руки, отправился на исповедь, - отец Александр принял её и освятил квартиру, сказав, что будет молиться о поджигателях. Мы кропили углы святой водой. Изгоняли бесов. И вскоре я узнал, что подозреваемый умер при загадочных обстоятельствах. Правда перед этим, в последний день ушедшего года, в девять утра, ко мне ввалилась опека, - ведь я просил признать несовершеннолетнего сына потерпевшим, а следователь, став advocatus diaboli, подал в прокуратуру записочку, где обвинил обоих родителей в запугивании ребёнка Холокостом. Если бы, говорилось в доносе, отец и мать объяснили произошедшее дурачеством соседа, нанёсшего на дверь иудейскую символику из хулиганских соображений, а не из желания разжечь межконфессиональную и межнациональную рознь, гимназист воспринял бы атаку за «проказу», не стоящую и выеденного яйца. А ещё были ночные дозоры, - моя жена и ребёнок с кухонными ножами и баллончиками с перечным газом встречали меня у парадного...Опасность сплотила «погорельцев». Мы поняли - как дороги друг другу, и как хрупка жизнь, которой, порой, мы так безрассудно распоряжались... Беда расчистила наши горизонты, и там, внутри, мы ощутили рост, когда энергию воли к жизни подпитывает что-то внеположное нам, - то, что конституирует человека, что выстраивает его субъектность на иных основаниях, пусть зыбких, но отличных от того узкого репертуара, который он задействовал, когда исполнял роль жертвы, и не мог, в силу ослепления, видеть руки, протянутой свыше....
То, что я пережил с семьёй, разрушило опоры, которыми подпиралось изнутри моё миропонимание. Шахту моего сознания залили мутные воды Стикса, но я рискнул, взял фонарь и спустился по шурфу. То, что я увидел - обрушенный стволы, балки, смятые, как спички, впечатляло. И небытие (как ненасытный обжора Гаргантюа) собиралось полакомиться мной, для чего вооружилось ножом и вилкой. Будущее скудело на глазах, лишаясь своего инварианта. Мой удел, умытый, причёсанный, выставленный перед дверями сущего, готовился выхватить из Всеобщего, как абстракции «в себе», то особенное, единичное, что уготовано субъекту в его смертный час. Мне было предписано стушеваться, чтобы, со гибелью, утратить способность мыслить, чувствовать, желать, опредмечивать явления. Всё, к чему меня приуготовляло Ничто - уподобиться полицейскому протоколу, судебно-медицинскому заключению, беглой и путаной эпитафии в социальных сетях.
Из мрака, окутавшего рудник, до меня донёсся слабый стон, - скрежетание металлической балки, лязг вагонетки, звон кайла. Это обнадёживало: стучатся - значит живы. Жива мысль. Моя мысль. И мысль эта не преминула выйти из-под завала, - чумазая, ободранная, с синяками и ссадинами на теле. Что-то нахлынуло. Разом я вдруг окинул своё бытие, нашёл его ущербным, и наметил пути возврата к себе подлинному, с помощью себя, и ради себя же.
Есть такой стих Горация, где описан поворот, который случился со мной в той штольне – моём инобытии. Я приведу его фрагмент.
Út jugulént hominém, surgúnt de nócte latrónes:
Út te ipsúm servés, non éxpergísceris? átqui
Sí nolés sanús, currés hydrópicus: ét ni
Pósces ánte diém librúm cum lúmine, sí non
Íntendes animúm studiís et rébus honéstis,
Ínvidiá vel amóre vigíl torquébere. Nám cur
Quáe laedúnt oculúm festínas démere, sí quid
Est animúm, différs curándi témpus in ánnum?
Dímidiúm factí qui cóepit habét. Sapere áude,
Íncipe. Quí recté vivéndi prórogat hóram,
Rústicus éxspectát dum défluat ámnis: at ílle
Lábitur ét labétur in ómne voluúbilis áevum.
Чтоб человека зарезать, ведь до света встанет разбойник, -
Ты, чтоб себя уберечь ужель не проснешься? Не хочешь
Бегать, пока ты здоров? Побежишь, заболевши водянкой.
До света требуй подать тебе книгу с лампадою; если
Ты не направишь свой ум к делам и стремленьям высоким.
Будешь терзаться без сна ты любви или зависти мукой.
Все, что тревожит твой глаз, устранить ты торопишься; если ж
Что-нибудь душу грызет, ты отложишь лечение на год.
Тот уж полдела свершил, кто начал: осмелься быть мудрым
И начинай! Ведь кто жизнь упорядочить медлит, он точно
Тот крестьянин, что ждет, чтоб река протекла; а она-то
Катит и будет катить волну до скончания века. (Перевод Н. Гинцбурга)
Quintus Horatius Flaccus. Epist. Liber I,2,32-43. Квинт Гораций Флакк. Оды, эподы, сатиры, послания. М., 1970. С.326.
Sapere aude (с лат. — «Дерзай знать»). Немецкий философ Иммануил Кант, говоря о вкладе Просвещения в рациональность, ссылался на это словосочетание Горация. Он перевёл его как: «Имей мужество использовать свой собственный разум» (нем. Habe Mut, dich deines eigenen Verstandes zu bedienen!).
Таким образом, Господь не единожды уберегал и отваживал меня от зла…
Подобно неутомимому Улиссу, я решил отправиться на поиски Отечества – моей Итаки, ареала, биоты, где мысль/мышление берёт истоки, где пороги и стремнины бросаются к ногам путника, чтобы испытать его решительность, указать ему на шесток.
Но не сам ли я позволил бесу укорениться, не унавозил ли почву для нечистого, не впустили ли его ростки, не дождался ли, когда прорастут, заколосятся, и не сам ли пожал, смолотил, замесил тесто, бросив в квашню семена сорных трав? И не я ли испёк этот адский каравай? Разве, будь я крепостью, смог бы дiавол взять её приступом? Я долго размышлял о произошедшем, и меня не покидала мысль, что идеальное, воображаемое - это местопребывание Господа, что каждому роду бытия он открывает свои имена, - мёртвой природе, живой, разумной, - и что божественные эти имена служат символами и знаками, языками и коммуникативными стратегиями, которые Слово всякий раз обновляет. Я прислушался к голосу, который нашёптывали мне губы. Я различил слова, - до боли знакомые с детства: фильм, плёнка, кинематограф... Неужели, спрашивал я себя, Господа, которого Дионисий Ареопагит называл: «Добром», «Светом», «Красотой», «Любовью» […], всяк может именовать на свой лад?
Но, продолжало меня подначивать сомнение, разве Бог не вездесущ? Разве и в птице, и в дереве, и в комете, ледяным хвостом чиркающей по небосводу, не явлен Лик Вседержителя? Разве всё, что двигается, дышит, мыслит, не пронизано Его Божественной Энергией? Разве, куда ни кинь взгляд, и даже в толще тёмной материи и тёмной энергии, сокрытых от глаз, не звучит его грозное имя? И всё же я пытался выкинуть из головы эту затею. Но крамола прожгла ум, а затем и вовсе протиснулась в полудрёму в полузабытье, где вся эта свистопляска с именами обрела очертания ареопага. Тени, которые я смутно различал, спорили о перспективе, в которой божественная, церковная и светская иерархии должны предстать перед поколением X, Y, Z в символах и образах, коммуницирующих с их гаджетами. Кто-то из спорщиков предложил поместить рай в плёночный кинематограф, где на троне восседал бы Христос, а ангелами его были бы Люмьер и Мельес, Жан Виго и Трюффо, Бергман и Куросава, Параджанов и Тарковский […]; другой оппонент согласился, что ад – это цифра (англ. Digital Cinema), что патроном индустрии развлечений должен стать Антихрист, а ангелами – пользователи сетевых кинотеатров, мультиплексов и Интернета. Чудовищные эти фантазии не желали выходили из головы. Да и был ли это Глас Свыше? Ни я ли, возгордившись, сыпал сухими понятиями, разжигал воображение, чтобы химеры, подпрыгивая и звеня, как стеклярус, забивались в подпол? Усовестившись, я решил никогда больше не говорить о Боге, - мол, только табу на панибратство и заигрывание с силами небесными, убережёт ум мой от гордыни, а чувства - от соблазнов. Но сердце подсказывало, что жить в мире, созданном Отцом, и молчать об Отечестве, несправедливо. Разве, запрещая говорить о священном, профан не узаконивает факт его Присутствия, - внезапно окаменевшим взглядом, суровым и холодным, дикарь очерчивает (демаркируем) границу между Миром Горним (1) и Миром Дольним (2). Миной на лице, поступью, жестами, всеми практиками и обрядами, верноподданническим слогом и фигурами умолчания человечество именует Создателя. Мы говорим: «Ты наш священный Ужас», «Ты Кулак, который намнёт нам бока». Мы кутаем наготу в рубище из символов и тотемов, флагеллируем тела и души, чтобы, услышав, как лопаются наши кожа и умы, Бог заглянул на огонёк. Разум здесь не советчик. Да и к чему, спрашивается, вся эта комедия: унижаться, трубить о своем ничтожестве, неумении читать между строк (Апофатическое богословие), или, похлопывая Старика по плечу, щеголять знанием всех его морщинок (Катафатическое богословие). Нет, умаляться или возвышаться над Словом я не стану.
Я хочу лишь рассказать о своём опыте, - а горный ли это ключ, или пена дней вынесет моё своеволие на гребень тёмной волны, пусть судит читатель. Я расскажу о том, что видел: о небесном кинотеатре и его земном двойнике, Боге-кинематографисте и режиссёре, которому доверен Замысел, об ангелах, смотрящих киноновинки, и о публике, набившейся в прокуренный зал, чтобы в пучке света, бьющего из кинобудки, узреть тени платоновской пещеры. Пусть Свет истины воссияет я́ко на небеси́ и на земли́. Свет, о котором Дионисий Ареопагит, скажет: «…Ибо не возможно, чтобы богоначальный луч воссиял нам иначе, нежели возводительно окутанным пестротой священных завес, соестественно и подходящим для нас образом Отеческим промыслом снаряженным» (3). Остаётся лишь уповать, что плёнка не оборвётся, а зрители, топоча ногами, не станут называть механика «сапожником»)))
Веруя в Бога безропотно, бззаветно, я отвергал попытки Ансельма и Аквината доказать существование Вседержителя, апеллируя к доводам рассудка. И тут же приводил свои аргументы, стыдливо называя их «слабыми», что, как я полагал, извиняло мой дилетантский пыл. Я даже сочинил «своё» богословие, - нечто несуразно-интуитивистское, как, впрочем, и любое посягательство на откровение, которое разум, вооружившись категориями, совершает за монастырскими стенами или в университетских аудиториях.
Мозг мой, казалось, превратился в ареопаг: тени, которые я смутно различал, спорили о перспективе, в которой божественная, церковная и светская иерархии должны предстать перед поколением X, Y, Z в символах и образах, коммуницирующих с гаджетами. Я знал, что если и существует Рай, то его местопребывание - плёночный кинематограф, где на троне восседает Бог-кинематографист, а ангелами являются Люмьер и Мельес, Жан Виго и Трюффо, Бергман и Куросава, Параджанов и Тарковский…Разве, думая о Боге, мы не говорим: Ты наш «священный Ужас», или «Кулак, который намнёт нам бока»? Мы кутаем свою наготу в рубище из символов и тотемов, флагеллируем тела и души, чтобы, услышав, как лопаются наши умы, Бог заглянул на огонёк. Разуму здесь нет места. Да и к чему эта комедия: унижаться, трубить о своем ничтожестве, неумении читать между строк (апофатическое богословие), или, похлопывая Старика по плечу, щеголять знанием всех его морщинок (катафатическое богословие). Живя в костяном узилище, я думал о небесном кинотеатре, Боге-кинематографисте и режиссёре, которому доверен Замысел. Мне мерещился свет Невечерний, ангелы, набившиеся в прокуренный зал, чтобы в пучке света, бьющего из кинобудки, узреть тени платоновской пещеры. Я дивился пестроте ВООБРАЖАЕМОГО, умилялся быстроте, с которой ум приуготавливался к «изъятию» тела из «гробика», в котором моё своеволие свило гнездо и даже вывело птенцов)))
Но где же развязка? Оказавшемуся «подвешенным» над бытием/небытием, забившемуся, как молюск, в перламутровую раковину, из которой вот-вот его извлечёт кривой нож ныряльщика, я думал о доказательствах бытия Бога, перечисляя их в порядке очерёдности…
Я считал, и вполне справедливо, что все «доказательства» Бога не более чем спекуляции, обосновывающие «истинность тезиса» причиной, выводимой из её же следствия, что абсурдно. Каковы эти доказательства?
Космологический аргумент. У Вселенной было начало, следовательно, у нее должна быть и причина. И самая первая, приходящая на ум, – Бог.
Телеологический аргумент. Порядок, гармония и признаки цели во всём сущем (целеполагание) доказывают существование разумной причины такого устремления – Бога.
Моральный аргумент. Совесть, как нравственный императив, не от мира сего, следовательно, существует Бог – источник нравственности.
Онтологический аргумент. Думая о самом совершенном существе, мы самим актом мышления удостоверяем его существование, а, следовательно, Бог есть - поскольку мы его мыслим. Или, говоря иначе: Бог - то, более чего нельзя помыслить, но так как существующее в действительности куда выше по рангу существующего только в понятии, а Бог, как совершеннейшее существо, включает в себя как сущее, так и мышление о сущем, то Бог существует.
Кант, как известно, «преодолел» антологическое доказательство в сфере чистого (теоретического разума), - из понятия Бога, понятия об А, нельзя вывести существование Бога, существование А, поскольку из этих понятий «выводимы» лишь предикаты, содержащиеся в этих понятиях, но не кванторы и не сами эти понятия. Однако, говоря о практическом разуме (нравственной свободе), философ приходит к обоснованию безусловного принципа морали или категорического императива (от лат. imperativus – повелительный), рассматривая его как долженствование, внутреннее разумное принуждение к нравственным поступкам, что составляет объём понятия долг, и, по сути, обосновывает существование Бога как «вещи в себе».
Мои «доказательства» в пользу бытия Бога-кинематографиста, будучи слабыми аргументами, не безупречны с позиции силлогистики. И всё же…
1. Слабое логическое.
Если фильм лежит на полке, значит, есть и режиссёр, снявший его, и автор, написавший сценарий (даже если этот автор – режиссёр). Нет фильмов без режиссёра и автора, следовательно, Автор существует.
2. Слабое эстетическое.
Если созданы шедевры: «Аталанта» Жана Виго, «Андрей Рублёв» Андрея Тарковского, «Под стук трамвайных колёс» Акиры Куросавы, то существует и Бог, поскольку всё совершенное – не от мира сего. Вначале истории, рождённые в Божественном Уме, экранизируют ангелы. А, показав фильмы в небесном кинотеатре, передают права на них режиссёрам, и те уже снимают сиквелы (англ. Sequel, от лат. sequella «продолжение; приложение»), чтобы демонстрировать киноманам, набивающимся в клубные залы.
3. Слабое онтологическое.
Предпошлю доказательству отступление: каковы шансы субъекта не раствориться в ментальности постороннего? Вопрос: существую ли я (как субъект) в сознании Другого, когда обо мне мыслит посторонний, чьим предметом (феноменом) я стал в процессе коммуникации, объективации, опредмечивания? Проще говоря: на какую свободу (в экзистенциальном смысле) может рассчитывать «моя» мысль, угодив в чужое сознание? Однозначного ответа не существует. Первый сценарий предполагает, что мой ментальный след заметёт первая же вспышка хозяйского гнева, или волна сентиментальных чувств, слижет мои пятки, как таким же образом хозяин поступал с тысячами песчаных замков – идеями, образами, коллективным бессознательным. Второй сценарий куда предпочтительнее. Затесавшись в чужой ум, - между хозяйскими страхами, застарелыми обидами и планами на уикенд, - моя мысль вручит сюзерену верительные грамоты на право разбить посольский указ, чтобы представительствовать от моего имени. Но и благорасположение Другого призрачно: мою мысль ждёт развитие, чужая ментальность подставит плечо моей мысли, возьмёт под руку «старушку» и даже переведёт через дорогу на зелёный свет светофора. Правда, сам «Я» утраичваю контроль над «инобытием» своего сухого остатка. Посторонний вправе пичкать мой «фантом» пирожными, повышая холестерин, или пририсовывать моей идее «рожки и ножки». Третий сценарий, «фантастический», предполагает, что мою мысль не расщепить, не растворить, что, став одной из субъект-объектных доминант (монад, субстанций), она органично вплётается в континуум постороннего сознания, позволяя ему мыслить моей мыслью, а моей мысли - мыслить совокупностью идеальных объектов, расквартированных на территории Другого.
Но так ли я понимаю замысел Творца?
Будучи феноменом, занозой входящим в умы, Творец гипостазирован вне воображаемого, вне апперцепции, т.е. существует и как ноумен, действительность, наличное бытие. При этом Бог экстраполирует Себя в вечность, неизменность, безначалье, лишь изредка фрагментируя ЕДИНОЕ сущим, умаляясь до твари, становясь усечённым, ущербным бытием. Мотив такой фрагментации – тайна Промысла. Но мы предполагаем, что, Выделив из Себя человеческое, слишком человеческое, Господь преисполнен Милосердия, поскольку, - через искупительную жертву Христа, через распятие, смерть и воскресение из мёртвых (самой низшей точки божественного нисхождения), - входит в грех, чтобы убелить его СВЕТОМ.
«Царство божие внутри вас есть», - говорит Христос (Лк. 17:21). Впервые услышав эту фразу в отрочестве, помню, как я был огорошен ею, как потерял аппетит и сон. Если, думал я в какой-то горячке, в полузабытии, в хороших мыслях квартируют ангелы, то фантазии, фантазмы, фантасмогории – отданы бесам… В крови моей тогда клокотала сексуальность))) Разве, с ужасом думал я, совершая «это» в своих фантазиях, я не отдаю дiаволу ключи от своей комнаты? Придя в чувство от внутреннего обморока, я излазал себя вдоль и поперёк, побывал в лощинах, поросших сорными травами, и, казалось, опалённых адским пламенем, но никакой двери в преисподнюю не обнаружил. Весь мой грех тогда умещался на кончике реснички, слетевшей на ладонь. В голове моей не было ничего, кроме приязни к девчонке из летнего лагеря и ужаса перед математикой, который меня преследует и поныне)))
Спустя двадцатель лет после съёмок фильма о детстве Гитлера, я наткнулся на одну VHS-запись. На плёнке насельник Псково-Печерского монастыря архимандрит Иоанн (Крестьянкин) совершал прогулку в обществе молодого монаха. Меня поразило тогда, что обычный, казалось бы, поход за хлебом, который изо дня в день проделывают миллиарды человек, отец Иоанн превратил в славословие, начинающееся с евангельского стиха «Слава в вышних Богу и на земли мир, в человецех благоволение» (Лк. 2:14). Старец и шагу не мог ступить, чтобы не придержать бойкого спутника, и не прочитать духовный стих, не пропеть Тропарь. Останавливался он, чтобы виновато и с надеждой просить подсказать, выпавший из памяти фрагмент, а, получив молитвеную поддержку, с новыми силами продолжал Богослужение… Священнодействие отец Иоанн не прерывал ни на секунду; в его миропонимании, основанном на искреннем исповедании Православия, не было места пустотам, лакунам, которые, как полагал старец, немедленно заполняет сатана. Как стойко охранял архимандрит подступы к своей душе, обходя внутренним каждением сокровищницы духа, которые он копил, чтобы щедрой рукой дарителя возвращать тем, кто убог, слаб телом и духом, кого бес попутал… Вспомнив об этом «несвятом святом», как сказал об отце Иоанне (Крестьянкине) митрополит Тихон (Шевкунов), я пришёл к выводу, что слова Христа «Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме» (Ин. 8:12) одинаково справедливы и для Всевидящего Ока и для линзы кинообъектива. Мой антологический аргумент – кинематографичен до мозга костей.
Взглянем на съёмочную площадку. Что мы видим? Горстка людей, сгрудилась у камеры, обставленной световыми приборами: художник декорирует пейзаж, режиссёр разводит мизансцену с актёрами, оператор репетирует с объективом, переводя фокус то с одного героя, то на другого. Но есть и незримый Автор, - этот «топчется» где-то рядом, отбрасывая тень «присутствия» в кадр. Что же такое кино, как не метафизика. В кадре (психология) - то, что ограничено кадровым окном, рамкой познания. За кадром (онтология) - то, что Кант называл «вещью в себе», о присутствии чего мы догадываемся лишь по «тени», отброшенной в кадр, запечатлённой на плёнку. Бог-кинематографист и есть Свет. Препятствуют же Свету - тварь и грех. Их тени мы и наблюдаем. Тварь и грех загораживают Создателя, становясь источником тьмы, которая вместе со светом образуют «свето-тень» - наличное бытие-вот. Всё, что я перечислил: и мир, который режиссёр помещает перед объективом, и то, что запечатлено, и Божественный Свет, бомбардирующий атомы серебра на плёночном ландрине (сознание, воображаемое), - всё это, повторюсь, и доказывает неверифицируемое: Аз есмь!
Следовательно: поскольку то, что за кадром, выше того, что существует только в уме режиссёра, а Бог, как совершеннейший Автор, включает в себя как натуру и павильон, так и замысел фильма, то Бог существует.
Пару строк вдогонку...
Cogito ergo sum; но «я-есмь», когда конституирую себя в локусе себя-самого-полагающего-сущего. А как быть, когда Я лишь феномен, когда обо мне мыслит Другой, чьим предметом я становлюсь, без права на субъектность, суверенность? На какую свободу может рассчитывать «моя» мысль, угодив в чужое сознание? Очевидно же, что мой ментальный след чистая абстракция. А, став потенцией, затесавшейся в чужой ум, - между хозяйскими страхами, застарелыми обидами и планами на уикенд, - мой «концепт» становится жертвой своеволия постороннего, который и будет верховодить мной, то откармливая моего «двойника», то доводя до истощения, то пририсовывая ему «рожки и ножки». Да, судьбы идей незавидны: одни мирно посапывают в ночлежках в отсутствии товарок; других выгуливают на поводке, как собачек; третьих ждёт у примерочной испанский сапог; четвёртых развивают, мучая тренингами; пятых отпевают, соборовав, чтобы постричь в монашки; шестых… а, впрочем, воспользуюсь бритвой Оккама, и не стану умножать сущности без надобности))) Не так ли обстоит дело и с Богом-кинематографистом, - будучи феноменом, занозой входящим в миллиарды умов, Творец гипостазирован вне воображаемого, вне апперцепции, т.е. существует и как ноумен, действительность, наличное бытие. При этом Бог продолжает обитать в вечности, неизменности, лишь изредка фрагментируя Себя на сущее, умаляясь до твари, становясь усечённым, ущербным бытием. Выделив из Себя человеческое, слишком человеческое, Господь преисполняется Милости, поскольку, - через искупительную жертву Христа, через распятие, смерть и воскресение из мёртвых (самой низшей точки божественного нисхождения), - входит в грех, чтобы убелить его светом Истины. «Царство божие внутри вас есть», - говорит Христос (Лк. 17:21). Таким образом, ментальное и священное со-присутствуют без всякой демаркации и буферных зон. И если Христос, будучи сыном человеческим, входил в учеников через проповедь, притчу, - а чем являются эти «пути», эта «топология», как ни пересказом фильмов, снимаемых ангелами, - то далее, вознамерившись стать Вездесущим, Иисус обещает избрать своим местопребыванием все уголки Вселенной, включая и сознание, воображаемое. Разве не о таком экзистенциальном повороте мечтает Христос, когда, поясняя свою мысль о царстве небесном, как «внутреннем» пространстве, говорит: «…придут дни, когда пожелаете видеть хотя один из дней Сына Человеческого, и не увидите. И скажут вам: «вот, здесь», или: «вот, там», – не ходите и не гоняйтесь. Ибо, как молния, сверкнувшая от одного края неба, блистает до другого края неба, так будет Сын Человеческий в день Свой» (Лк. 17:20-21)? Отсюда: идеальное и божественное тождественны. Узрев это Царство в себе, увидев внутренним оком, что воображаемое (Небесное Царство) конституируется, как сознанием, так и Богом, является точкой сборки, территорией со-мыслия, со-чувствия, со-бытия, я долго не мог принять эту мысль, долго сопротивлялся, огорошившему меня выводу, не мог согласиться с тем, что душа моя – поле брани, что я - и акт, и - актор, субъект и объект, а главное, что я свидетель, которому вменяется в обязанность рассказать о Высочайшем во мне Присутствии. Терзаясь этой смутной ролью, я пришёл к выводу, что, как синеву над головой, затянутую тучами, разрывает порыв ветра, а в прореху устремляются столпы света, - косые лучи закатного солнца Достоевского, послегрозовое солнце в пейзажах Рембрандта, - так и инфернальное, дьявольское, сверкают пятками, когда Божественный, Фаворский Свет, разрывает мрак душевный. Мысль о том, что Царство сокрыто под спудом греха, совершенно убедила меня в необходимости разобрать бурелом внутри себя, очистить тропы, свалить и сжечь сухостой, - всё, что цепляется за нас, вонзается шипами. Таким образом, Бог незримо «топчется» за кадром, отбрасывая на плёнку тень своего ПРИСУТСТВИЯ. В кадре – сознании – то, что очевидно. Мы лишь догадываемся о «незримом», не помещающемся в кадровое окно камеры, отстоящем от реальности, сущего, чтобы отбрасывать тень своего присутствия. Эта «тень» предполагает источник света за кадром. И всё вместе: и мир, который мы поместили перед кинокамерой, и то, что увидела плёнка, и Бог-кинематографист, запечатлённый на плёнке, в сознании, с помощью воображаемого, тот Автор, тень от которого, по сути, устанавливает границы познания, - всё это и составляет суть слабого онтологического доказательства, или аргумента. Подведу итог: Бог - то, более чего нельзя помыслить (увидеть Более яркий источник света), но так как существующее в действительности куда выше по рангу существующего только в понятии (Бог и в кадре и за кадром, как Божественный Свет, а в понятии - как «тень», феномен, удостоверяющий Высочайшее в мире Присутствие), а Бог, как совершеннейшее существо, включает в себя как сущее, так и мышление о сущем, то Бог существует.
4. Слабое лингвистическое (вне-дискурсивное).
Думая о доказательстве бытия Бога с позиции откровения, трудно не поймать себя на мысли, что опыт самочувствия, самосозерцания зыбок, недостоверен, а в аспекте религиозной прагматики, онтологии, лингвистики, психологии, феноменологии - неудобоварим. Ясно, что для того, чтобы просто открыть рот, прежде чем «ляпнуть что-то» о Боге, - о свидетельстве речь вообще не идёт, - нужно: а) знать грамматику, лексику, коммуникативные стратегии и когнитивные стили, которыми приемлимо изъясняться о Чинах (при этом, разумеется, речь наша не должна быть калькой с традиции вопрошания, заискивания или юродства, которыми тварь, желая подстелить соломку, снабжает тексты булл, бреве, моту проприо, энциклик, апостольских писем (epistolae apostolicae), синодальных обращений); б) стать малым Логосом, удалив из себя всё аполлоническое и дионисийское; в) иметь религиозный опыт умной молитвы, умного делания, нестяжателсьтва, виде́ний, которые, однако, следует поставить под суровый контроль духовника, дабы избежать прелести, соблазна, искушения, грехопадения))) И это только «скорая помощь», которой следует воспользоваться своевольнице-мысли, затеявшей опасное предприятие. Молчу об этике, эстетике, педагогике, психотерапии, которыми ум, вознамерившийся пройтись по верхам теологии, должен прежде угостить себя сам, а для этой цели: взять пучёк свежих роз, отряхнуть пахучие лепестки, замочить стебли в соляном растворе, чтобы - упругие, податливые, - розги эти вразумили ничем не хуже иного напутствия. Таким образом, воздерживаясь от доказывания бытия Бога, мы тем самым указываем на СЛОВО, которое превыше слов. Как справедливо заметил Людвиг Витгенштейн: «6.42. Высшее не выразить предложениями» [1] И чем строже наше воздержание от дискурса, тем красноречивее бессловесное доказательство того, что Бог есть...
5.Слабое когнитивное.
Бог создал классический мир, бес - многомирие. Бог самоограничился лучшим из миров, дiавол, не способный к редукции, дисциплине ума, искушает тварь бесконечностью, вариативностью, избыточностью, беспределом.
Отсюда ясно: если в мире есть предел, то есть и Бог, поскольку то, что не знает границ - «дурная бесконечность» (Гегель), а дурное несовершенно. Поэтому самоограничение - при наличии потенции быть беспредельным - признак Высшего Ума. Такой ум, будучи Совершенством, принадлежит только Богу. Следовательно, Бог существует. [2]
Примечания:
1. Л.Витгенштейн. Философские работы. Москва. «Гнозис». 1994.С.70.
2. См.: А.Карпенко. Логика и метафизика. ЦГИ. 2017; Стивен Т. Дэвис. Бог, разум и теистические доказательства. М., Наука - Восточная литература. 2016).
ФРАГМЕНТЫ
НИЧТО - ужас физика, праздник богослова))) / Cтремясь перевалить через горную гряду «за-ничтойности», мысль/чувство прибегают к различным стратегиям. МЫСЛЬ стремится к феноменологической редукции/редукции (логический исихазм), когда ratio постигает несущее через негацию себя самого, - такого строгого воздержания от логических излишеств (бритва Оккама, лат. lex parsimoniae), при котором само-умаление логоса служит прообразом несущего, а редукция мышления выявляет сухой остаток, по которому и судят о Ничто с большей долей вероятности, чем прежде. Религиозное же чувство, впустив несущее на постой, исследует себя как преображённую тварь. Не субъект, а Ничто даёт самоотчёт о встрече с credo, что адепт переживает как откровение, религиозный экстаз, творческую фантазию. Воображаемое, апеллирующее к чувственной достоверности, отличается от репродуктивной фантазией Гуссерля (Einbildung), - во всяком случае, ОТКРОВЕНИЕ снисходит в ум a priori, как имманентный богу род благовествования, а не плод беспочвенного фантазирования, праздного любопытства или соглядатайства. Ясно, что теозис (др.-греч. θέωσις от θεός «бог») [1] не задействует perceptio/apperception, и по сути является само-отчётом субъекта о своей поли-субъектности. Как старатель на Юконе, субъект отыскивает в лотке золотой песок – следы Ничто, явленные его религиозному исступлению в форме фантазма. «Обожение, как сказано у Дионисия Ареопагита, - это, насколько возможно человеку, уподобление Богу и единение с Ним» [2].
/
Примечание:
/
1. Обо́жение, или тео́зис (др.-греч. θέωσις от θεός «бог») — христианское учение о соединении человека с Богом, приобщении тварного человека к нетварной божественной жизни через действие божественной благодати. Подробно См.: Лосский В.Н. Очерк мистического богословия Восточной Церкви. Догматическое богословие. Изд. 2-е, исправленное и переработанное. Издание Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 2013. Ч. 1: Мистическое богословие. С. 12, 93.
/
2. См.: Дионисий Ареопагит, священномученик. О Церковной иерархии. I, 3 // Дионисий Ареопагит, священномученик. Творения. СПб., 2002. С. 575.
Бог как самодисциплина ума... / Итак, подарив твари свободу само-полагания, Бог не мог обеспечить «вольную», если бы не самоустранился, не вышел из класса, предоставив ученикам право самим зубрить, списывать, «валять дурака». И это самоограничение парадоксальным образом доказывает Всемогущество Творца, позволяющего миру самоопределяться, расширяя границы субъектности. Рамка, которой Господь редуцировал собственную мысль, в действительности лишь расширила Его полномочия до абсолютной свободы полагать Себя любым пределом внутри своего беспредела. Что это, как ни имманентность, как ни априори. И, умаляясь, Бог трансцендирует за пределы своего Всеобщего, структурирует своё всеобщее (только для себя) на вещь в себе, - то, что знает Сам, - и на своё особенное, - то, что дано субъекту как вольноотпущеннику. Эту свободу бытийствовать без «полицейского надзора», мысль превратно истолковала как слабость Создателя, его конечность. Разум, однако, опростоволосился с бесконечным, которое на поверку оказалось фикцией, ложным предикатом Бога как субъекта деятельности. Подлинная же бесконечность (не «дурная», как справедливо заметил Гегель) присуща одному Творцу, конституирующему принцип самоограничения. Что этот принцип, как ни предикат божественного Ума? Другими словами, Бог пожелал иметь свой «шесток», но не затем, чтобы «знать» предел, который ему кем-то положен (что нонсенс, поскольку Бог и есть самополагание, а не объект чьих-либо притязаний), а для того, чтобы разум, уняв богоборческий пыл, склонил, наконец, колено перед величием, всемогуществом и беспредельностью божественного редукционизма.
О соборности мышления.
/
Ясно, что СОБОРА нет, пока "Я" не засучит рукава и не возьмётся тесать брус, уже "мысленными очами" видя и строительство и саму постройку. Во мне и мной соборность из понятия в себе становится живым представлением, которому я предпосылаю усилие, - то, что удерживает поток сознания, но прежде - конституирует его из: а) взятых мной на постой предпосылок чужих идей/образов, которые, став во мне сухим остатком чьей-то психической и ментальной активности, моя мысль извлекает и воссоздаёт из психического "далёка" в акте само-полагания; б) a priori, которое распаковывает в мысли, свёрнутый в ней до поры до времени навык к строительству. Таким образом, возникнув, как смутное желание и воля, способность к зодчеству снаряжается умениями, которые дремлют неузнанными, невостребованными и часто зарываются в землю, как таланты. Отсюда ясно, что СОБОР/CОБОРНОСТЬ не данность, а потенция, актуализация которой не очевидна. Требуется решимость. И дискретность бытия собора, - его перманентное разрушение и восстановление, - зависит от жизненного порыва, экзистенциального вовлечения и онтологической ответственности мысли перед собственным само-полаганием.
Теодицея 1. / Некоторые ставят Богу в вину существование в мире зла, упрекая Создателя в бессилии, соглядатайстве или сделке с дiаволом. Другие, набросив на плечи адвокатские мантии, ходатайствуют перед здравым смыслом о рассмотрении доказательств в пользу невиновности Мироустроителя. В 1710 году в трактате «Опыты теодицеи о благости божией, свободе человека и первопричине зла» Лейбниц вводит термин теодицея («оправдание Бога»), образовав его от древнегреческих слов ὁ θεός (theos) – бог, и ἡ δίκη (dikē) – суд, справедливость, судебное решение. Попытки усадить богов на скамью подсудимых предпринимались ещё в Античной Греции (см. диалог Лукиана «Зевс уличаемый»). И только в теизме Всеблагому, Справедливому и Всемилостивейшему Богу вручают повестку в суд, аргументируя тем, что, как Абсолют, Господь ответственен за изъяны творения: за зло, за страдания безвинных, за боль, которые Он допускает - по неведению, злому умыслу, безразличию или из благих побуждений. Таким образом, рацио требует прижучить Творца за зло, бессмысленные мучения и смерти детей; иррациональность же, напротив, видит в бедах и напастях ступени, по которым искренняя и преданная вера в Отца Небесного, превозмогая сомнения, восходит по «Лестнице Иакова». Говоря о природе порока, не стоит забывать, что зло, как негация, как чистое отрицание – есть слабый аргумент, не проясняющий существа дела. Язва (воплощённая, исполненная лютости и гнева) в онтологическом плане - ничто, поскольку, как частный случай несовершенства (particular), не отвечает за общий (general), укоренённый в бытии изъян. Аргументы против зла (ущербность отпавшей твари, злоупотребившей свободой), всего лишь локутивные акты (locutionari act), не поднимающиеся выше речепроизводства, как такового (saying that P), в то время как дискурс о дiaволе требует иллокутивных актов (illocutionary act). Только строгая дисциплина ума, полагающего себя Абсолютной чистой идеей, извлекающей из интенции о зле сокровенный, потаённый смысл (communicative intention), только когезия и когерентность (связность, единство, соподчинённость, иерархия) коммуникации о древнем мороке, позволит произвести ясное усмотрение порождающих зло причин. Здесь условием истинности высказывания (truth conditions) становится предельное основание, став на которое, зло способно оглянуться во гневе. Зачитайте ему права на свободную волю, и, одумавшись, зло, возможно, поступит по совести, - а в том, что голос (не от мира сего!) звучит даже в сердцах самых падших духов, нет сомнения. Здесь теодицея уже не пропозиция, а пресуппозиция. И только возвысившись, дискурс о зле увлекает разум в преисподнюю, - туда, где семена зла, посеянные щедрой рукой ангела Господня, дают всходы, а плевелы и сорная трава, выбранные бесом из горстки семян райских цветов, сжигаются нечистым на кострах амбиций. А, став со-работником Господа, зло оборачивает глаза зрачками внутрь, чтобы узреть в себе лежбище, токовище непродуманного, непрожитого, отложенного в долгий ящик, того «неподлинного», не собственно «своего» бытия-вот, что отличает всякое истинное знание от досужих домыслов. Зло вправе истребовать у себя существенное своей сущности. Войти, наконец, в собственную мысль, распластанную как после апоплексии, чтобы всецело озаботиться её уделом, но не додумыванием впопыхах, а обстоятельным, с жаром в сердце и любовью пестованием несмышлёныша. Зло, таким образом, должно вскрыть нарыв, гноящуюся рану, всё ещё снабжающую кровоток нечистотами, обнаружить в этом паломничестве к себе – исток: то, что не замутнено, что не разделено на фракции, что дано созерцанию как целокупность, девство, не утраченная плева́, гиме́н (лат. hymen). Зло должно припасть к своему ключу, к истоку себя, тому местопребыванию со-бытия с Богом, где всё только завязывается в клубок, где не случилось «отпадание», где всё потенция, всё в будущем, даже если тварь и предъявляет уже злу его послужной список. Дело зла «разговорить» себя, растормошить, разуверить в собственной заброшенности и неприкаянности. И этот фундаментальный поворот к истокам, этот дискурс о покаянии, следует вести, возвышая слог до неконвенциональных речевых импликатур (non-conventional implicatures). Налицо онтологическая дихотомия: зло – это добро, совершившее первый шаг, пусть робкий, едва сознаваемый, в сторону зла, но ещё кутающееся в рубище нестяжательства и отзывчивости; добро – это зло, робко протягивающее руку помощи, но творящая «милость» неуклюже, нелепо, смешно, как кривда, у которой что-то пошло наперекосяк, не заладилось в онтологическом плане. Стремясь, отыскать истоки зла не в падшей твари, знающей себя доподлинно, а в добре, возгордившимся, возликовавшем, а то и просто обленившемся, я снял фильм о детских годах Адольфа Гитлера в австрийском городе Линце («Левша», ВГИК, 1999 г.). В короткометражке этой я рассказал историю первоклассника, красивым, готическим почерком старательно выводящего фамилию Шикльгрубер. Он любим. Он нежен. Но грубость отца, слабость матери, тупость школьного учителя, требующего от родителей переучить левшу на правую руку, - всё зло, одним словом, разрушают детский мир, и в конце концов забинтованная правая рука, - Ади избрал её орудием разрушения отцовского кабинета, - ставит на лицевой стороне тетрадки закорючку: Адольф Гитлер. «Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое и пpавое дело» (Григорий Померанц). Таким образом, не перцепции зла, а интуиции добра, претерпевающего метаморфозы, должны послужить обоснованием теодицеи, в которой с Бога навсегда будут сняты наветы. Став вольноотпущенницей, мысль обрела субъектность, которая, чтобы не оказаться «мнимой», должна постоянно испытывать себя на прочность. Каким образом? Sola fide! «Только верою» - так озаглавил свою неопубликованную рукопись Лев Шестов. Но большинство апологетов не возвышаются до философской классики. А ссылки на воспитательную функцию страдания, испытав которые грешники преисполняются мудрости (Притчи 3:11-12; Иеремия 18:1-10; Лук.15:16-22; Евр.2:10, 5:8-9, 12:5-11), не могут оправдать молчащего Бога, равнодушно взирающего на муки безвинных, в то время, как мучители их веселятся. Надежды, что Господь устранит зло (Евр. 10:32-39), не убеждают. Вера тяжкое испытание. Часто, чтобы доказать свою любовь, Господь обрушивает на объект приязни несчастья, чтобы «подсластить пилюлю» будущей чудесной встречей (Иов,42:5). Однако не всем страдальцам по душе божественная педагогика и акмеология. Жестом отчаяния Иван Карамазов возвращает Богу билет в Рай. Нельзя, говорит бунтарь Достоевского, оплачивать удовольствие слезинкой ребёнка. И верно. Трагедия гуманизма лежит в человеческом нежелании распознавать ростки зла там, где оно укоренено прежде бытия, - в чистых идеях, казалось, таких безвинных и бесплотных.
Теодицея 2. / Зачитайте злу декларацию прав, просветите, и, одумавшись, морок поступит по совести. В том, что голос (не от мира сего!) звучит даже в сердцах самых падших духов, нет сомнения. Здесь теодицея уже не пропозиция, а пресуппозиция. Но каковы перцепции зла, как быть с его институциями, конституирующими себя в потенции сущего, а затем – в действительности, ставшей таковой лишь в объективированном сознании? Считать ли зло божественным волеизъявлением, попустительством или «умыванием рук»? Всякое зло от человека. И хотя дiавол соблазнил Еву, а та – Адама, решение вкусить от плодов древа познания добра и зла принималось осознанно каждым, поскольку человек не был сотворён слабым, безвольным, ущербным умом и телом. Попытки переложить ответственность на врага безосновательны. Зло демона – его онтологическое преступление; зло человека – его антропологический проступок. Каждый подозревается в той юрисдикции, в какой подсуден: враг не отвечает за грехи человеческие; человек - за бесовские. Но каков механизм порождения зла? Зло там, где бытие ущемлено намеренно, а не по неосторожности. Восстав против целого, часть разделяет сущее на то, что причиняет зло и то, что - претерпевает. Но обладает ли целое иммунитетом? И, расталкивая плиты под континентами, сжигая метеоритами леса, останавливая магнитными бурями сердца больных и стариков, слизывая шершавым языком тайфуна хрупкий бисквит островов с их коренными жителями, - обрушивая все эти беды, разве целое не ответственно за «проступки»? Кто субъект злого умысла: врач, убивающий колонию раковых клеток, или - опухоль, съедающая мозг? Позволив кровососущим тварям осушить себя до дна, как стакан с клюквенным соком, поступаю ли я высокоморально, или я всё же преступник, давший убить человека, который, будучи лишь формально «мной», собственностью моего Эго, всецело принадлежит Создателю? Не желая потакать софистам, обнёсших частоколом логических аргументов моральные принципы, Альберт Швейцер забросил богословие, прервал карьеру органиста и, выучившись на врача, уехал в Африку, чтобы спасать негров от смертельных болезней. Так философ ответил на вызов кантовского императива. И каждый, неся свой крест познания, решает - какую презумпцию поставить во главу угла этики, что считать должным, а что вероятным. Как, скажем, зная о «праве» всякого сущего на бытие, благоговеть перед конкретной формой жизни, не поражая в правах прочие? Следует ли дифференцировать выбор, вводить моральный оператор в иерархию ценностей, чтобы наверняка знать: какому жизненному порыву благоволить, - всякому; только моему; или, скрепя сердце - склонять колено перед абстракцией, превратившей сферу практического разума в упражнение для ума? Ясно, что логика каузативного детерминизма недопустима там, где зло инвариантно, и где только сердцу решать – какие презумпции редуцировать, а какие – репродуцировать. Только в чистом сознании, онтологически приуготовленном для хирургической операции над практическим разумом, живое тело закона, доверившись взыскующей правды мысли, не станет предметом анатомических штудий. Только ум, склонившийся в трепетном благоговении над фрагментом бытия, узрит истинное положение дел, когда ответственно подойдёт к проблеме зла, увидев его исток в себе, в своём всесокрушающем своеволии. Зло всегда только «моё», поскольку само осознание зла, как такового, происходит в мышлении, озабоченном истоками сущего. Ни камень, ни атом, ни пучок нейтрино, ни яд гремучника, сами по себе не «злы» и не «добры», и только тот, кто различает, судит, управляется с этими орудиями, видит существо зла в истинном свете. Таким образом, мерзость – это мысль, знающая себя, как интенцию, стремление и устремление, погибель, обусловленная своим само-полаганием, что исключает слепой детерминизм. Так семена зла, обронённые ангелом в унавоженную почву, дают буйные всходы, а плевелы и сорная трава, заботливо выбранные бесом из горстки райских цветов, сжигаются нечистым на костре амбиций. Зло теплится в каждом, но один – раздувает пламя; другой – топчет. И всякому демону, даже закоренелому, Господь оставляет шанс стать со-работником, для чего нечисть должна обернуть глаза зрачками внутрь, узреть в себе лежбище, токовище непродуманного, непрожитого, отложенного в долгий ящик, -того «неподлинного», не собственно «своего» бытия-вот, что отличает истинное знание от досужих домыслов. Бог побуждает зло истребовать у дiавола существенное своей сущности, чтобы войти, наконец, в собственную мысль, распластанную как после апоплексии, всецело озаботиться её уделом. Мысль эту, однако, не стоит додумывать впопыхах, а обстоятельно, с жаром в сердце и любовью, пестовать. Зло, наконец, должно вскрыть нарыв, гноящуюся рану, всё ещё снабжающую кровоток нечистотами, обнаружить в этом паломничестве к себе – исток: то, что не замутнено, что не разделено на фракции, что дано созерцанию как целокупность, девство, не утраченная плева́, гиме́н (лат. hymen). А, осознав подлинное своё родство с Творцом, заглянув в холодные райские кущи, где клокочут чистые ключи, припасть к истоку, рядом с которым всё ещё видны на песке следы со-бытия с Богом, которые не успела слизать набежавшая волна. В мысли, в её сокровенном ядре, прошлое всегда только завязывается в клубок, где нет ещё «отпадания», где потенции манят тысячами дорог, и где сущее, насупив брови, ещё не протягивает злу его послужной список. Дело чёрствости «растормошить» себя, чтобы фундаментальный поворот к истокам послужил пролегоменами к покаянному дискурсу, когда само слово, взойдя внутри себя на вершину, даёт стол и кров неконвенциональным речевым импликатурам (non-conventional implicatures).
Воображаемое – то, что предшествовало Творению.
Но как возможно творение из ничего? Невозможное («то, что ещё не произошло, не будет иметь возможности произойти» Аристотель «Метафизика») - есть предмет воображения, а его результат – воображаемое. Но что питает воображаемое, что является существенным его сущности? Реальность (эмпирика) интересна воображаемому лишь как один из предметов представления. В воображаемом нет ни гравитационной постоянной g, ни постоянной Планка h, ни скорости света c, ни прочих фундаментальных физических констант. Воображаемое структурировано идеальным, эйдетическим, идеативным, есть форма присутствия всех модальностей в Уме. И этот Божественный разум выступает - по отношению к речевому шуму в себе (потенции) - в роли Каузатива (от лат. causa, «причина», англ. causative «причинный»), т.е. такого типа языковой организации, при котором происходит взрыв актантной деривации, что приводит к добавлению к исходной ситуации участника с ролью Агенса (и/или причины). Бог, как нечленораздельная речь, форматирует Себя прежде, чем перевоплотиться в СЛОВА. Воображаемое, таким образом, становится вотчиной слова, объектом познания и субъектом познавания в одном лице. Воображаемое растреноживает мысль/мышление, расширяя пределы, которые установлены этим объектам. Воображаемое делится на внутреннее полагание себя, - то, что Карл Ясперс называл Verstehen (нем.гл. понимать, понять, знать, усвоить, осмыслить, сознавать, сообразить), вкладывая в термин - внутреннее сознание собственной умственной активности, самоотчёт обо всех ментальных актах, внутреннюю каузативность/причинность сознания; и внешнее полагание себя, - то, что Карл Ясперс называл Erklären (нем.гл. пояснять, разъяснять, истолковывать, пояснить примером), имея в виду внешнюю каузативность/причинность, которая раскрывается объяснением, внешней демонстрацией. Бог, таким образом, творит, чтобы объясниться, поведать о внутреннем, о творческом порыве, ищущем выход вовне. Творение - это самореализация. Перевод идеального - в сущее, внутреннего - в форму, идеи - в субстрат. Творя Мир, Бог редактирует своё внутреннее полагание Себя, редуцирует форму и содержание актов так, чтобы вывести из небытия сущность Langue, оставив за скобками неупорядоченное, сомнительное, непродуманное Parole. Это вовсе не означает, что Бог – несовершенен, подвержен сомнениям, заставляющим Его богоборствовать с Собой. Создателя обуревает идея триединства: Теоса, Космоса и Антропоса. Бог не почивает, что Ему приписывают, и продолжает эксперименты в Себе, как источнике речи, которая, будучи вечной, неизменной, абсолютно ясной константой, в тоже время является частью Его великой порождающей грамматики (англ. generative grammar), из которой вытанцовываются и сущее и мысль.
Бог-изобретатель. / Бог вовлекает человека во всё, что затевает... Ему нравится умаляться, - так взрослый, встретив грудничка на ходунках, присаживается на корточки. Его философия – общее дело. Создание рабочих мест – его страсть: всех людей Господь называет соработниками, кто бы, - случись что, - подставит плечо. Крест Господень тяжелее нейтронной звезды, всех звёзд, галактик... Бог каллиграф. Мiр – проба пера, незавершённый свиток с иероглифами, где энтропия – способ проливать чернила…Творение – набросок, и Промыслителю понадобился рисовальщик, способный прочертить едва намеченный контур бытия итальянским карандашом...Пусть причешет Ум, в порыве любви извергнувший каскад избыточных чувств. Создатель, как донатор, страстный коллекционер. Так Лодовико Моро впал в зависимость от Леонардо да Винчи, техническими диковинками которого князь угощал избалованных миланцев…
Бог-педагог. / Все священные тексты - потешные картинки))) Что до информации (информатики), то и целой Вселенной не хватит, чтобы передать Божественный Замысел в терабайтах и петабайтах на одном всполохе нейтрино. А чёрная дыра затем слижет этот "свиток", как корова языком. Поэтому Бог побуждает тварный мир к приумножению, к творчеству, к самообразованию. Бытие отпущено на вольные хлеба. Бог оратор...И бытие, получив импульс, наращивает скорость за счёт динамики, кинетики, гравитации...Таким образом, взаимоотношения предзаданности (детерминизма) и случая (казуальности) не строятся на принципе: приказал - уяснил - исполнил... Речь, скорее, о со-бытии, со-чувствии, со-мыслии, которых Методолог ждёт от природы и человека... Бытие Вовлекается Им в Промысел, но Завуч не натаскивает тварь, как двоечницу - на ЕГЭ))) Библия - всего лишь грамматика. Но есть стилистика, семантика, семиотика, герменевтика, логика и эпистемология))) Бог побуждает к учёбе, чтобы сущее, став познающим субъектом, научилось ВЫЧИТЫВАТЬ между строк)))
Совесть. / Совесть - совместное знание, весть, веды - определяется гуманитарной секулярной наукой как нравственный высший закон, который мыслящий субъект ставит себе в качестве меры всех поступков, принципа, указывающего на несоответствие между моральным долженствованием и деятельностью, идеалом и жизнью. Однако совесть не от мира сего. Она Глас Свыше, вердикт святых и мучеников, голос Самого Господа, - кого-то Он шокирует, кого-то смешит, а кого-то бросает в дрожь... Совесть - мучитель? Не думаю, скорее - советчик, глашатай, церковный хор, поющий херувимскую песню... Мучают бесы, томят грехи... Совесть же со-работница, залучающая дух и душу в сети рыбака (Иисуса Христа), - недаром кольцо Папы Римского так и называется "кольцо рыбака", которое расплющивают под прессом, когда понтифик умирает, и отливают заново, когда конклав возжигает белый дым над Сикстинской Капеллой))) В православной традиции совесть София - Премудрость Божия. Вседержитель входит в верных и оглашённых через Соборное стояние в христианских душах святых Православной церкви и ангельских чинов (девять - по три триады: Ангелов, Архангелов, Начал; Власти, Сил, Господства; Престолов, Серафимов и Херувимов). Человек свободен. В его праве отклонить внутренний голос, залепив уши воском, - так поступили спутники Одиссея, приказавшего привязать себя к палубе корабля, чтобы услышать губительное песнопение Сирен. Но христиане не бегут Слова Божьего, каким бы, порой, суровым, оно не казалось. Хотя, даровав человеку свободу выбора, Промыслитель знает – с кем имеет дело: одни прислушаются, поверят и начнут новую жизнь во Христе, всем сердцем вверившись Его, Божьему Попечению, другие – свёркнут пятками.
Почему к Богу следует обращаться на «Ты». / Идя на Вы, говори Ты. Этот принцип прост. И Бог, услышав наш лепет, принимает его с лёгким сердцем, видя, что человек - безумствующий, юродствующий, богохульствующий в глазах прочих, - прям и открыт, а главное не желает подобострастничать, верноподданнически расшаркиваться или, потупившись, хмуро отмалчиваться в углу (катафатическое и апофатическое богословие). Дискурс обращения, петиции, челобитной, жалобы, напоминает категориальную «Лестницу Иакова». Ступенями её служат пропозиции, референции, экспликатуры, инференции, импликатуры, релевантности, пресуппозиции; а поручнями, на которые опираются все коммуникативные стратегии - фреймы, сценарии, ситуационные модели и когнитивные стили. Всё это многоцветье речи Бог пропускает мимо ушей. Создатель равнодушен к плетению словес, отдаёт должное лишь трепету в словах, проделавших тернистый путь из легких к связкам, чтобы отскакивать от лужёных глоток горстями замусоленных медяков. Живая стихийная интонация, затесавшаяся между просторечьем, благоглупостями и робкой саморефлексией, вдруг нечаянно прорезавшаяся как молочный зуб, впечатляет Бога куда сильнее, чем изысканный нарратив. Сбивчивому, спотыкающемуся о себя, слогу, если в нём живо теплится огонь веры, Бог благоволит. Речевые же ухищрения оставляют Его равнодушным, а ворох аллегорий, гипербол, каламбуров, литот, метафор, метонимий и оксюморонов, обрушивающихся на его голову, могут даже вызвать вспышку гнева. Бог великолепен в роли слепо-глухого. Не пытайтесь достучаться до Него, когда ходатаи заискивают, лгут, валяются в ногах, требуют снисхождения, грозятся судебными исками, льстят, рубят правду с плеча. И чем богаче, красочнее, пышнее слог, чем громче спичи, чем церемоннее вопрошание, тем крепче Его дрёма, некоторыми принимаемая за летаргию. Но Бог бодр, деятелен и чуток. И порой монах, принявший схиму, полуграмотная старуха, поставившая на ноги чужих сорванцов сирот, ветреник, вдруг застывший посреди улицы от предчувствия в себе Царствия Небесного, - самые неприкаянные и горемычные, занявшиеся пламенем веры, достигают божественного слуха одним только придыханием. Их речь безыскусна и груба. Но Богу люба - скрытая в ней интенция. Творец, повторюсь, принимает без нарратива, не отдавая предпочтение ни комплементам, ни речевой инкогерентности (спутанности), ни обсценной лексике. Ему важно не что ты говоришь, а как, - и разве все занозы, которые сажает ум, изгваздавшись на тропе к Чертогу, расчищая бурелом, сбивая в кровь пальцы, не являются истинными пропозициями, чистыми идеями, самим-себя-полагающим-сущим? Являются. Вне всяких сомнений.
О свободе воли... / Полнота включает в себя, как актуальные, так потенциальные аспекты. Зло потенциально присутствует в универсуме, что избавляет полноту от ущербности, недостачи, недокомплекта. Зло – потенция, атрибут полноты. А поскольку совершенство немыслимо без избыточности со всеми, свёрнутыми в ней потенциями, зло конституирует полноту негативно, как благо - позитивно. Зло изначально не актуально, как принцип, а эксплицируется как атрибут свободы, которая является залогом избыточности и неисчерпаемости сущего. Бог не обнуляет зло не потому, что слаб, порочен или обуреваем педагогической миссией, - зло в его онтологии тот каркас, обмазав который глиной, получим форму для колокольной меди. Зло – антитеза Благу, свето-тень, моделирующая предметы, явления, придающая объём понятиям. Для субъекта, зло - это «лаги» времени, отмечающие точками на бесконечной прямой этапы духовного роста, самосовершенствования. Зло форматирует душу на роды, ступени, по которым, отрекаясь от нечистого, человек восходит к Отцу Небесному. Скажут: Бог не Всеблаг и не Всесилен, раз не может выковырнуть порченный изюм из булки. Но, спросим в ответ: а разве не Всемилостивейший Творец создал лучший из миров? Полнота обосновывает безукоризненность творения, но поскольку, без перцепции зла полнота не пребывает в себе, то зло становится атрибутом Блага, но лишь как чистая негативность. Таким образом, зло, как потенция, будучи извлечено из полноты, становится подлинной негативностью. Но поскольку без зла нет полноты (континуума всех вероятных событий), а бесконечное число потенций, есть атрибут Абсолюта, то Бог, как Совершенство, Всеблаг, и наличие зла в мире не роняет его в Собственных Глазах. Почему? Да потому, что, даровав твари свободу поступать по совести, Господь не стал умывать руки, а взял на Себя всю ответственность за освобождение человека, предвидя злоупотребления, дарованной ему свободой. Бог сгорает от стыда за тварь, но не ставит человеческую мысль в угол, не снимает отцовский ремень, когда своевольница крушит кабинет, таскает из школы двойки, заводит сомнительные знакомства. Долготерпение Отца часто истолковывается как Его слабость, нерешительность, попустительство, что несправедливо. Здесь уместно затронуть проблему фатализма и свободы воли. Если Бог Всезнающ, т.е. заранее осведомлён о будущих грехах, может ли человек считаться вольноотпущенником, а сам Создатель, притворно прячась за кулисой - оставаться Всеблагим? Разве Всеведение не связывает по рукам и ногам, вынуждая Проведение совать нос в чужие дела, собирать сплетни, рыться в грязном белье? Грош цена человеческой свободе при таком полицейском режиме, где прослушивают телефоны, ставят жучки, наводят справки. Как Господь решает эту дилемму (греч. δί-λημμα двойная лемма)? Он закрывает глаза, залепляет уши, вежливо откланивается, чтобы позволить человеку поступать по совести. Бог ограничивает себя, чтобы свобода воли не превращалась в фикцию. Это само-умаление лишь возвышает Творца и пронизано духом милосердия. Божественная, по сути, логика этого нравственного поступка не укладывается в силлогистику, которой оперирует человеческий разум.
Таким образом, Господь наделяет бытие свободой, а вот нечистый - никогда. В противовес Богу, чёрт не умаляется перед человеком, чтобы дать фору его духовным силам. А если и действует, то лишь из-под тишка (из-под тишины, спокойствия), притворно заискивая, виляя хвостом, укладываясь у ног, требуя почесать загривок. Всё это игры, в которые играют люди. В действительности же Падший ангел горд, надменен, за что и был посрамлён и изгнан из Рая. В чём же, спросят, вина Иуды, предавшего Христа? Разве поцелуй его не был предопределён, предсказан пророками, а сам апостол не стал жертвой козней, заговора Сатаны? Увы, Иуда сам посеял в себе зло, зачерпнув семян из потенции бытия, которое, как подлинная полнота, позволяет осуществиться любой инвариантности, если поступит запрос - не опосредованный ничем и никем, со всей экзистенциальной прямотой, как моральный свободный выбор субъекта, как поступок, совершённый мыслью, которая полагает себя истинно сущей. И Иуда, будучи субъектом свободы, истребовал рассаду зла, получил, а дiавол взрыхлил, унавозил почву, посадил, пожал, обмолотил, замешал тесто и испёк бесовской кулич.
Душа... προλεγόμενα.
/
Я всё ещё тешу себя надеждой снять фильм о зачатии, вынашивании и изгнании души… Хочу рассказать, как из страхов и надежд, из сора, которым, порой, напичканы головы родителей, рождается ментальный мир малыша. Мне интересен хронотоп (от др.-греч. χρόνος «время» и τόπος «место») от зачатия и до родов, когда Господь, утерев натруженные руки, оставляет квашню иным пекарям... Роль отца и матери, хочу я сказать, да и каждого, кто мыслью или чувством, случайно брошенным бранным словом или напутствием, обращённым к ангелу, ещё не оперившимся в материнской утробе, нельзя преуменьшать…
Как жест Бога, как субстанция, монада, видящая в человеке объект своих притязаний, душа, будучи потенцией, чистой идеей, предоставляет субъекту гипостазированное бытие и энтелехию, как убежище, крепость, из которой ум совершает свои вылазки. Бог и душа соприкасаются, как точка и бесконечная Сфера. Их объединяет общая площадь. И этой «неопалимой гранью», - в любом многограннике: пирамиде, призме, гексаэдре, октаэдре, додекаэдре, икосаэдре, найдётся «предельное» основание, - субъект и объект, Творец и тварь, со-прикасаются, что позволяет Единому (Благу), как субъекту субъектов, удовлетворяться полнотой и избытком своих предикатов.
Душа – ячейка, в которую мы кладём несгораемый депозит, то пополняя его медяками, то - купюрами. Но только Банкир вправе его закрыть, пролонгировать, реструктурировать или накинуть процент. Душу нельзя отождествлять с «психикой», «сознанием», «личностью», поскольку, даже вольноотпущенница-мысль, которую Бог, наделив плотью Адама, не удостоил знанием добра и зла, не обладала субъектностью, пока не согрешила.
Душа, таким образом, не синоним ментальности. И, решив, что пора, наконец, покончить с антропоцентризмом, психологизмом и механицизмом, мы, однако, не можем избежать дуальной лексики, обеспечившей кантовский коперниканский поворот, когда чувственное и интеллигибельное обрели функции двухпалатного парламента, прекратив усобицы между эмпириками и скептиками.
Полагаю, что в будущем теология станет методологией, описывающей математическим языком перипетии божественного сюжета. И тогда, говоря о душе, нам не придётся прибегать к языку, в котором всё дышит чувственной достоверностью, всё есть существование, кровь, играющая в жилах, чтобы застить нам духовный взор.
Но, приступая к теме, нельзя не задаться вопросами...
1. Когда душа прикрепляется к телу: в момент зачатия (соединение мужских и женских половых клеток) или на стадии эмбриона?
2. Душа дается нам в готовом виде или формируется какое-то время, как человек, проходящий стадии морфогенеза? И если - да, то, какие это стадии?
3. Душа и «Я» совпадают, или стоят особняком друг от друга, как Микрокосм и Макрокосм?
4. Душа планируется Богом или создаётся в порыве, будучи чистой импровизацией?
5. Какова, наконец, природа души? Есть ли у неё «органы», и что представляет душа на клеточном уровне? Какова её цитология?
И вот еще что: Как параллельно биогенезу (речь идет о 9-ти месячном периоде созревания плода) протекает душегенез? Из каких, позаимствованных у отца и матери, ландшафтов их духовных миров складывается география и экология души ребенка? Правомерно ли, в связи с этим, говорить о влиянии на несформировавшуюся еще ментальность, - мыслей, чувств, воли, душевных порывов, исходящих от семьи, общества, человечества, - влияние которых сопоставимо с атакой на магнитное поле Земли протуберанцев, вырывающихся из Солнечной короны? Ведь, очевидно же, что говорить о прямом наследовании «душевного генотипа» (от ген и греч. typos — отпечаток), как это, скажем, имеет место, когда речь заходит о темпераменте - не приходится...
И еще пару мыслей вдогонку...
Творец Со-работник наравне с отцом и матерью... Он создает железо, родители, - одухотворяют биос, наполняют контентом... Зачатие сначала ментальное, а затем - клеточное... Прото-душа - сосуд, который отец и мать должны бережно наполнить... Питание души сродни литейному искусству. Вспомним, как лили колокола в старину: каркас из ивовых прутьев, обмазанный глиной - то, что дает Господь; расплавленная медь, заполняющая форму - то, чем потчуют родители прото-душу, пока не «оформится», не «затвердеет»... Личность и душа - трубы разного диаметра... Я, моя личность, мое эго ничего не знают о душегенезе, поскольку сам акт Творения не от мира сего...
И всё-таки, какой предварительный итог можно подвести?
Формогенез души мне представляется простым, ясным и в то же время бездоказательным, не верифицируемым логосом (от др.-греч. λόγος — слово, мысль, смысл, понятие, число), который, будучи опытом само-полагания, чистой интуиции, откровения, мистических или экстатических практик, эксплицирует истину в её спонтанной, вероятностной и «тёмной» ипостаси, не требующей уяснения, определения, силлогистики и аксиоматики.
Исходя из этих интуиций, морфологию «души» можно описать следующим образом:
Прото-Душа - избранный сосуд, готовый принять в себя мир (с первой мысли о будущем ребенке и до зачатия: ментальное «соитие» или «Небесный брак»);
Молодая Душа - то, чем «окормляют» родители душу своего чада (с момента зачатия, вынашивания и до родов);
Зрелая Душа - церковный Мир, обряды, догматы, молитвы святых и подвижников благочестия, соборно присутствующих в сознании верующего, после принятия им святого крещения и евхаристии (с первого окунания новорожденного в купель со святой водой и до последнего предсмертного вздоха человека). Согласно Иоанну Златоусту, дар Духа Святого нисходит на крещаемого (1), который умирает для жизни плотской, греховной и возрождается от Святого Духа в жизнь духовную (2);
Мудрая Душа - Душа, испытавшая на себе Любовь и Милость Творца, позволившего вновь представившимся пройти через мытарства, чтобы, избегнув Гиены, обрести вечное Прощение или Наказание (с момента кончины человека и до Второго Пришествия Христа).
Ущербная душа – грешник, вероотступник или тот, кто не был крещён.
Таким образом, воспитание (окормление) в утробном возрасте я называю ментальным пестованием. Ведь Бог только соучастник, вверяющий родителям искорку, а разжечь пламя, забота о язычке, едва теплящимся, - труд отца и матери, каждого, кто рядом, кто не равнодушен к ещё не рождённому существу, заботу о котором Спаситель препоручил тварному миру. Скажут: а как же с душами, зачатыми в грехе, из мести или по неосторожности? Отвечаю: даже плод, который носит под сердцем мужененавистница, свят, а душа, в нём заискрившаяся, будет свиваться из тысяч лучиков света, блуждающих в потёмках родительских узилищ.
Но, к чему, опять пристанут с допросом, вся эта архаика в век гаджетов, нейросетей и искусственного интеллекта? Термин «душа» (греч. ψυχή, лат. anima) рекрутирован из метафизики как тождество мышления и бытия, где природа необходимо порождает субъект, как отрицание естественной установеи. Архаика дискурса о душе, когда психология, казалось, различила сознание, бессознательное и коллективный разум, а когнитивистика развела царство мысли и царство природы, указав на специфику каждого, уместна, как сёдля, ружья и люди, которые, как писал Хемингуэй, должны быть «потёртыми».
Не говорит ли такой поворот к откровению, к иррациональной проблематике, о кризисе феноменологии? Отчасти - да... Инструментарий, калибруемый феноменологами, редуцирует акты, но вожделенной чистоты, дистиллята, так и не достигает... Мысль, как не зажимай её в тиски, как не расщепляй на фракции, сопротивляется, а затем и вовсе трансцендирует, сверкая пятками))) Полнота - то, что утрачивается, когда субъект изымается из мышления. Нельзя, намечая стратегию познания, выносить за скобки существование, ставя мысли в вину её интрижку с сущим. Без души, - и с этим нельзя не согласиться, - мысль механистична, лишена проживания, присутствия и экзистенциальной подоплёки. И, сколько не сыпь стёкол на пол, душа проторит путь. Душу не выставишь за дверь, как нашкодившего щенка.
Почему Творец отпустил бытие сущего на вольные хлеба?
/
Как часто мы возлагаем ответственность на Промыслителя за дырки в собственных носках, невыглаженные брюки и заношенные сорочки))) Мы ждём поблажек, опеки, и готовы нырнуть к Создателю за пазуху, - лишь бы, сверкнув пятками, уйти от погони. Удивляет долготерпение, с которым Отец Небесный позволяет вольноотпущенникам портить Ему кровь.
Вот прямое указание в Библии на то, как Господь побуждает «Мiрь» к сотрудничеству, ограничивая Себя в правах и наделяя полномочиями Вселенную, которой позволено – выкидывать коленца:
1. «И сказал Бог: да произведёт вода пресмыкающихся, душу живую» (Быт. 1, 20) – здесь вещество («вода») участвует в творении на равных с Мироустроителем, который лишь направляет ручьи, реки и моря, но не углубляет дно, не прокладывает русла, засучив рукава)))
2. «И сказал Бог: да произведёт земля душу живую по роду её, скотов, и гадов, и зверей земных по роду их. И стало так» (Быт. 1,24) – здесь эволюция полностью отдана на откуп Природе. Бог лишь взывает к творческой жилке, выступая в роли повивальной бабкой, готовой к родовспоможению, - но не более чем...
3. «И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему…» (Быт. 1, 26) – здесь в фразе «Сотворим» Бог обращается к коллективному мастеровому, к артели, состоящей из Создателя, Человека, - без со-участия, со-чувствия и со-мыслия которого результат неочевиден, - тварного мира, уже созданного (совместными усилиями) до Адама, - т.е. обращение Всеблагого следует относить к небесам, земле, гадам земным и морским, которые, будучи сотворены прежде человека – рука об руку с Промыслителем, - затем приняли участие и в главном акте Творения - зачатии, вынашивании и изгнании человека, чтобы затем позволить ему «владычествовать над собой» по Воле Отца Небесного.
Таким образом, миф креационизма, побасёнки о Боге - тиране и самодуре, тешащим своё творческое тщеславие, узурпировавшим функции архитектора, прораба и строителя – рушится на наших глазах, поскольку, копнув глубже, находим Господина Субботы Работодателем - тем, кто позволяет «твари» со-участвовать в акте Творения, чтобы полностью отвечать за последствия своих ошибок, удач и неудач)))
Так с какой целью Бог отпустил бытие на вольные хлеба? Чтобы вдохновить, подбодрить, подставить плечо... Бог Всеблаг. Бог Милосерд. Бог Заступник. Бог Оценщик. Бог Семя, но и Унавоженная Земля, ждущая зерна, чтобы проросло, взошло и заколосилось. Бог Жнец. Бог Пекарь. Все могут стать со-работниками. Таков Закон. Поэтому Бог создал мир словом (Да будет), и тварь получила права со-работницы, со-участницы Творения.
Бог Всеблаг. Бог Милосерд. Бог Заступник. Бог Оценщик. Бог Семя, но и Унавоженная Земля, ждущая зерна, чтобы проросло, взошло и заколосилось. Бог Жнец. Бог Пекарь
Юра, это не про Бога, а про божьи надежды на тебя, как деятельного и тем существующего... - а для тебя вижу Бог лишь источник вечной халявы (Рая), но никак не в себе тобой дающий тебе надежду...
Бог и дiавол говорят порознь. Создатель – именует вещи, враг – судит о вещах превратно, используя дискурс как инструмент обмана. В века испытаний, когда бесовские наваждения сильны, Бог являет свои Божественные имена, чтобы облегчить богообщение тем, кто уверовал, и предостеречь от греха тех, кто строит козни христианам. В XX веке Создатель вложил в кинематограф свою проповедь благочестия, как в средние века – в иконопись. Предвосхищая тему, не могу не упомянуть статью «Сталкер» как икона» Северина Кусьмерчика, где автор, говоря об Андрее Тарковском и его круге, предвосхитил мистическое богословие кино, о котором, собственно, и пойдёт речь.
То, что Господин Субботы являет себя в луче кинопроектора, очевидно. Как Миротворец, Он изыскивал способы проповеди в канун Первой и Второй мировых войн, зная, что молчание, в котором Его не уличал только ленивый, сыграло бы на руку бесу, подливавшему масла в огонь. Колеблющимся, чтобы уверовать, нужно было чудо. И таким чудом стал Кинематограф. Нет сомнений, что плёночное кино явило миру просвет, который приветствовал Хайдеггер и который предвидел Достоевский, когда божественную благодать находил в косых лучах заходящего солнца. Чтобы показать, как устроены ангельские миры, Бог создал грёзу, вдохновив одних на технические идеи, других – на творческий порыв. Кино явило миру три триады ангелов по три чина в каждой. В фильмах Бог открывает достоверность Себя, - так, сняв кожный покров с мышц, хирург удостоверяет причудливую игру узлов и сплетений. Если прежде ангельский мир таился, давал знать о себе через божественное волеизъявление, в знаках, символах, в поступках боговдохновенных избранников, которых мы запирали в сумасшедших домах, или, обрезав крылья, возводили на кафедры, чтобы прежде неистовствовавшие пророки, иссушили свой дар школьной латынью, то в мире, погрязшем в войнах, геноциде, холокосте, светлые духи расширили свой репертуар, лексику и прагматику. Ангелы могут явиться уму и сердцу и в образах обыденности: повар – увидит готовку; грузчик - поддоны; слесарь – верстак; режиссёр – луч света, бьющий из проекционной будки на экран.
Ангелы кинематографа, - здесь я пророчествую, - не являются существами с крыльями, каскадами ниспадающих на плечи золотых волос, выразительными умными глазами, каких предостаточно в религиозной живописи и агиографии. Нет, мои бесплотные сущности вполне материальны - монтажные столы, кинокамеры, рулоны плёнки, световые приборы, линзы кинообъективов)) И весь этот инвентарь позвякивает, светится каким-то невообразимым светом. Разумеется, ангелология, которую я строю на основе плёночного кино, - тут же оговорюсь, что цифровое производство изобретено дiаволом с целью насолить Создателю, - имеет мало общего с видениями Дионисия (Псевдо-Дионисия) Ареопагита, Исаака Сирина, Григория Паламы, Мехтильды Магдебургской, Мейстера Экхарта, Якоба Бёме и Иммануила Сведенборга. Моя «ангелология» не претендует на достоверность и является плодом воображения. Если что и существует из того, о чём я витийствую, то только в далёких вселенных, бесчисленных мирах, на существовании которых (со времён Джордано Бруно) кто только не настаивал. Последние попытка, - так называемая многомировая интерпретация (англ. many-worlds interpretation) или интерпретация Х.Эверетта, - вызвала к жизни дюжину концепций, и среди прочих: плодовитость Р.Нозика, изобилие А. Лавджоя, модальный реализм Д.Люиса. Идеи эти, выпорхнув из уст Нильса Бора, поделившегося с коллегами Копенгагенской интерпретацией квантовой механики, провозгласили бесконечное разнообразие сущего. С тех пор только ленивый студент не трещит о бесчисленных мирах, плодящихся как раковая опухоль, в которых реализуются все возможные сценарии будущего. Любая мысль, вспыхнувшая в голове, согласно этой доктрине, обязательно воплотится, а воображение получает онтологический статус божественной утробы, в которой зачинаются, вынашиваются и изгоняются все возможные объекты реальности, что объяснимо своеобразием квантового мира. Возможно положение дел именно таково, каким его описывают. Не желая дразнить ортодоксов, скажу лишь, что мои идеи не для классического мира Ньютона. Всё, что я пишу - вымысел. Правда, не могу не отметить, что всё, что не верифицируется - те же фантазии, включая и научные.
К плодам воображения, собственно, относится и религиозный опыт, откровение, мистика, оккультизм. Разве, говоря о мире духов, мы не используем модальные глаголы и наречия probably (вероятно), possible (возможный), зная предмет лишь «гадательно», а не «наверняка», на чём настаивает строгая наука? К примеру, Апостол Павел (1Кор 13:12), относя трудности богопознания на счёт несовершенства ума, откладывал встречу с Богом на будущее, о чём в 1-м послание к коринфянам (13:12) говорил, что «теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан». О фрагмент этот сломано не мало зубов. И даже известный экзегет Иоанн Златоуст, трактуя мысль Павла, сетует на то, что «настоящее знание в высшей степени неполно» (Гомилия 34 на 1-е послание к Коринфянам). С этим трудно не согласиться.
Знание герметично и лежит по ту сторону греха. Только Иисусу дано излечивать, как физическую, так и духовную слепоту (Мф. 113:17; Ин. 9:39). И, как метафора пелены, которая застит духовный взор, слепота ассоциируется с невежеством (Рим. 2:19), нежеланием воспринимать Божественную истину (Иак. 1:23-24), становится следствием сделки с дiаволом (2Кор. 4:4). Очистить знание от пелены (магии, заблуждений) - задача феноменологической редукции, отделяющей истину от мнения, построенного на вероятностных модальностях.
И пусть сегодня мы видим сквозь тусклое стекло кинообъектива (перцепция) и линзы кинопроектора (апперцепция), завтра, - нет сомнений, что апостол Павел имел в виду Второе Пришествие Спасителя, - душа отбросит всю эту механику. Кинематограф больше не понадобится. Ведь, чтобы узнать Бога доподлинно, увидеть Фаворский Свет духовными очами, а не с помощью интуиции, на которую, как на экран, ангелы прежде транслировали сюжеты для тех, кто слаб верою, кто затрудняется, отвергнув себя, взять крест свой и последовать за Господом (Мф. 16, 24), - так вот, чтобы проделать весь этот маршрут, больше не потребуются «костыли и протезы».
Предметность - это то, что сквозь патину и трещинки в тусклом стекле, узрела наша интенция. Это интенциональное (направленное на предмет) сознание и есть духовные глаза, а то, что попав на сетчатку, отбрасывается на внутренний экран, а затем связывает в неразрывном единстве божественное a priori и человеческое a posteriori – есть боговдохновенность. Сам же предметный мир внутренне субъектен, и при желании интуиция различит его гримасы, позы, голоса, испытает кинестезивные ощущения, как если бы в сознании квартировал Другой. И все эти множества и подмножества идеальных объектов, «тусклых» стёкол, образуют ВООБАЖАЕМОЕ.
Ясно, что воображаемое и есть credo, а разум, которому запрещают пестовать чувственность, уверовавшую во Христа, не может быть посрамлён окончательно хотя бы в силу того, что призван указывать религиозному чувству на его права, а вере – на топологию. Но искренняя вера ничто без рассудка. И, будучи не прояснённым, не обоснованным внутренним само-полаганием, религиозный сюжет так и останется побасёнкой. Чтобы сокровища духа, обретённые в результате духовидения, не стали пустым сотрясением воздуха, разум имплицирует их сокровенный смысл. Так религиозность наполняется подлинной достоверностью, а разум, умерив пыл богоборчества, вносит в работу неоценимый вклад.
Бог есть! Бога нет! Бог умер! Череду этих формул можно длить бесконечно, - так неисчислимы предикаты субъекта, о котором пойдёт речь. Тот, кто уверовал, сам является аргументом в пользу Создателя. Часто - единственным. Это обстоятельство наука и ставит религии в вину. Налицо две стратегии познания истины: богообщение и научный метод, где опыту предпослана гипотеза, теория, парадигма. Наука, изучая явление, выносит за скобки существование, как аберрацию, помеху. Религиозный же метод, напротив, исследует exsistentia в момент глубинной трансформации чувств, мыслей, воли человека, ставшего объектом Промысла. Не СЛОВО протискивается в речь, о чём затем духовидец трубит на всех углах, а душа, пожелавшая отвориться Божественному глаголу, допускается Создателем в Его Незримый Чертог. Откровение – не сообщение, не конвенция, а такая территория, tabula rasa, где Бог и душа со-мыслят, со-чувствуют, со-существуют, как со-работники. Бог взывает к Сущему из Несущего, Бытийствует из Ничто́.
.
Но как заглянуть в эту «за-ничтойность»?
.
Есть два пути: рациональный, когда опыт/эмпирика моделируют иррациональный объект "несущее", чтобы, исчислив предикаты, обнаружить сухой остаток - «верифицируемое небытие»; иррациональный, когда изгваздавшись на пути к Ничто́, посадив тысячи заноз, религиозное чувство поворачивается лицом к самому себе, как к объекту исследования. При этом предполагается, что предметом заботы Творца становится не перцепция, а ВООБРАЖАЕМОЕ. Религиозный опыт, таким образом, дан/взят в цепи актов: 1) де-конструкции старого и структурировании нового сознания в акте богообщения; 2) анализе чувственной достоверности, побывавшей в цепких пальцах несущего. В конечном итоге ratio, взяв в руку инструмент религиозной аналитики, извлекает из себя след Ничто́, успевшего сверкнуть пятками. Откровение сказываться в речи без самой речи. Понять Благую Весть нельзя. Но субъект напрягает мускулы ума. Свой сизифов труд он исполняет безропотно. И, видя это, душа оттаивает, а сердце щемит от радости и тоски, которые переполняют его без всякой на то причины.
.
Но позволительно ли человеку, не являющемуся клириком, плести словеса, мудрствовать, окормлять? Нет ли в поступках неофита, извергающегося, как вулкан, прелести, гордыни, сумасбродства? Конечно – есть! И всё же я решился набить этот текст на клавиатуре ноутбука.
.
(ПОЛНЫЙ ТЕКСТ СМ. http://philosophystorm.ru/moe-nesurovoe-bogoslovie-e..)
Комментарии
Юра, это не про Бога, а про божьи надежды на тебя, как деятельного и тем существующего... - а для тебя вижу Бог лишь источник вечной халявы (Рая), но никак не в себе тобой дающий тебе надежду...
Странное у Вас, Виктор, представление о Рае - как о лежанке для бездельников)))
Corpus или о Божественных именах…
Бог и дiавол говорят порознь. Создатель – именует вещи, враг – судит о вещах превратно, используя дискурс как инструмент обмана. В века испытаний, когда бесовские наваждения сильны, Бог являет свои Божественные имена, чтобы облегчить богообщение тем, кто уверовал, и предостеречь от греха тех, кто строит козни христианам. В XX веке Создатель вложил в кинематограф свою проповедь благочестия, как в средние века – в иконопись. Предвосхищая тему, не могу не упомянуть статью «Сталкер» как икона» Северина Кусьмерчика, где автор, говоря об Андрее Тарковском и его круге, предвосхитил мистическое богословие кино, о котором, собственно, и пойдёт речь.
То, что Господин Субботы являет себя в луче кинопроектора, очевидно. Как Миротворец, Он изыскивал способы проповеди в канун Первой и Второй мировых войн, зная, что молчание, в котором Его не уличал только ленивый, сыграло бы на руку бесу, подливавшему масла в огонь. Колеблющимся, чтобы уверовать, нужно было чудо. И таким чудом стал Кинематограф. Нет сомнений, что плёночное кино явило миру просвет, который приветствовал Хайдеггер и который предвидел Достоевский, когда божественную благодать находил в косых лучах заходящего солнца. Чтобы показать, как устроены ангельские миры, Бог создал грёзу, вдохновив одних на технические идеи, других – на творческий порыв. Кино явило миру три триады ангелов по три чина в каждой. В фильмах Бог открывает достоверность Себя, - так, сняв кожный покров с мышц, хирург удостоверяет причудливую игру узлов и сплетений. Если прежде ангельский мир таился, давал знать о себе через божественное волеизъявление, в знаках, символах, в поступках боговдохновенных избранников, которых мы запирали в сумасшедших домах, или, обрезав крылья, возводили на кафедры, чтобы прежде неистовствовавшие пророки, иссушили свой дар школьной латынью, то в мире, погрязшем в войнах, геноциде, холокосте, светлые духи расширили свой репертуар, лексику и прагматику. Ангелы могут явиться уму и сердцу и в образах обыденности: повар – увидит готовку; грузчик - поддоны; слесарь – верстак; режиссёр – луч света, бьющий из проекционной будки на экран.
Ангелы кинематографа, - здесь я пророчествую, - не являются существами с крыльями, каскадами ниспадающих на плечи золотых волос, выразительными умными глазами, каких предостаточно в религиозной живописи и агиографии. Нет, мои бесплотные сущности вполне материальны - монтажные столы, кинокамеры, рулоны плёнки, световые приборы, линзы кинообъективов)) И весь этот инвентарь позвякивает, светится каким-то невообразимым светом. Разумеется, ангелология, которую я строю на основе плёночного кино, - тут же оговорюсь, что цифровое производство изобретено дiаволом с целью насолить Создателю, - имеет мало общего с видениями Дионисия (Псевдо-Дионисия) Ареопагита, Исаака Сирина, Григория Паламы, Мехтильды Магдебургской, Мейстера Экхарта, Якоба Бёме и Иммануила Сведенборга. Моя «ангелология» не претендует на достоверность и является плодом воображения. Если что и существует из того, о чём я витийствую, то только в далёких вселенных, бесчисленных мирах, на существовании которых (со времён Джордано Бруно) кто только не настаивал. Последние попытка, - так называемая многомировая интерпретация (англ. many-worlds interpretation) или интерпретация Х.Эверетта, - вызвала к жизни дюжину концепций, и среди прочих: плодовитость Р.Нозика, изобилие А. Лавджоя, модальный реализм Д.Люиса. Идеи эти, выпорхнув из уст Нильса Бора, поделившегося с коллегами Копенгагенской интерпретацией квантовой механики, провозгласили бесконечное разнообразие сущего. С тех пор только ленивый студент не трещит о бесчисленных мирах, плодящихся как раковая опухоль, в которых реализуются все возможные сценарии будущего. Любая мысль, вспыхнувшая в голове, согласно этой доктрине, обязательно воплотится, а воображение получает онтологический статус божественной утробы, в которой зачинаются, вынашиваются и изгоняются все возможные объекты реальности, что объяснимо своеобразием квантового мира. Возможно положение дел именно таково, каким его описывают. Не желая дразнить ортодоксов, скажу лишь, что мои идеи не для классического мира Ньютона. Всё, что я пишу - вымысел. Правда, не могу не отметить, что всё, что не верифицируется - те же фантазии, включая и научные.
К плодам воображения, собственно, относится и религиозный опыт, откровение, мистика, оккультизм. Разве, говоря о мире духов, мы не используем модальные глаголы и наречия probably (вероятно), possible (возможный), зная предмет лишь «гадательно», а не «наверняка», на чём настаивает строгая наука? К примеру, Апостол Павел (1Кор 13:12), относя трудности богопознания на счёт несовершенства ума, откладывал встречу с Богом на будущее, о чём в 1-м послание к коринфянам (13:12) говорил, что «теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан». О фрагмент этот сломано не мало зубов. И даже известный экзегет Иоанн Златоуст, трактуя мысль Павла, сетует на то, что «настоящее знание в высшей степени неполно» (Гомилия 34 на 1-е послание к Коринфянам). С этим трудно не согласиться.
Знание герметично и лежит по ту сторону греха. Только Иисусу дано излечивать, как физическую, так и духовную слепоту (Мф. 113:17; Ин. 9:39). И, как метафора пелены, которая застит духовный взор, слепота ассоциируется с невежеством (Рим. 2:19), нежеланием воспринимать Божественную истину (Иак. 1:23-24), становится следствием сделки с дiаволом (2Кор. 4:4). Очистить знание от пелены (магии, заблуждений) - задача феноменологической редукции, отделяющей истину от мнения, построенного на вероятностных модальностях.
И пусть сегодня мы видим сквозь тусклое стекло кинообъектива (перцепция) и линзы кинопроектора (апперцепция), завтра, - нет сомнений, что апостол Павел имел в виду Второе Пришествие Спасителя, - душа отбросит всю эту механику. Кинематограф больше не понадобится. Ведь, чтобы узнать Бога доподлинно, увидеть Фаворский Свет духовными очами, а не с помощью интуиции, на которую, как на экран, ангелы прежде транслировали сюжеты для тех, кто слаб верою, кто затрудняется, отвергнув себя, взять крест свой и последовать за Господом (Мф. 16, 24), - так вот, чтобы проделать весь этот маршрут, больше не потребуются «костыли и протезы».
Предметность - это то, что сквозь патину и трещинки в тусклом стекле, узрела наша интенция. Это интенциональное (направленное на предмет) сознание и есть духовные глаза, а то, что попав на сетчатку, отбрасывается на внутренний экран, а затем связывает в неразрывном единстве божественное a priori и человеческое a posteriori – есть боговдохновенность. Сам же предметный мир внутренне субъектен, и при желании интуиция различит его гримасы, позы, голоса, испытает кинестезивные ощущения, как если бы в сознании квартировал Другой. И все эти множества и подмножества идеальных объектов, «тусклых» стёкол, образуют ВООБАЖАЕМОЕ.
Ясно, что воображаемое и есть credo, а разум, которому запрещают пестовать чувственность, уверовавшую во Христа, не может быть посрамлён окончательно хотя бы в силу того, что призван указывать религиозному чувству на его права, а вере – на топологию. Но искренняя вера ничто без рассудка. И, будучи не прояснённым, не обоснованным внутренним само-полаганием, религиозный сюжет так и останется побасёнкой. Чтобы сокровища духа, обретённые в результате духовидения, не стали пустым сотрясением воздуха, разум имплицирует их сокровенный смысл. Так религиозность наполняется подлинной достоверностью, а разум, умерив пыл богоборчества, вносит в работу неоценимый вклад.
Бог есть! Бога нет! Бог умер! Череду этих формул можно длить бесконечно, - так неисчислимы предикаты субъекта, о котором пойдёт речь. Тот, кто уверовал, сам является аргументом в пользу Создателя. Часто - единственным. Это обстоятельство наука и ставит религии в вину. Налицо две стратегии познания истины: богообщение и научный метод, где опыту предпослана гипотеза, теория, парадигма. Наука, изучая явление, выносит за скобки существование, как аберрацию, помеху. Религиозный же метод, напротив, исследует exsistentia в момент глубинной трансформации чувств, мыслей, воли человека, ставшего объектом Промысла. Не СЛОВО протискивается в речь, о чём затем духовидец трубит на всех углах, а душа, пожелавшая отвориться Божественному глаголу, допускается Создателем в Его Незримый Чертог. Откровение – не сообщение, не конвенция, а такая территория, tabula rasa, где Бог и душа со-мыслят, со-чувствуют, со-существуют, как со-работники. Бог взывает к Сущему из Несущего, Бытийствует из Ничто́.
.
Но как заглянуть в эту «за-ничтойность»?
.
Есть два пути: рациональный, когда опыт/эмпирика моделируют иррациональный объект "несущее", чтобы, исчислив предикаты, обнаружить сухой остаток - «верифицируемое небытие»; иррациональный, когда изгваздавшись на пути к Ничто́, посадив тысячи заноз, религиозное чувство поворачивается лицом к самому себе, как к объекту исследования. При этом предполагается, что предметом заботы Творца становится не перцепция, а ВООБРАЖАЕМОЕ. Религиозный опыт, таким образом, дан/взят в цепи актов: 1) де-конструкции старого и структурировании нового сознания в акте богообщения; 2) анализе чувственной достоверности, побывавшей в цепких пальцах несущего. В конечном итоге ratio, взяв в руку инструмент религиозной аналитики, извлекает из себя след Ничто́, успевшего сверкнуть пятками. Откровение сказываться в речи без самой речи. Понять Благую Весть нельзя. Но субъект напрягает мускулы ума. Свой сизифов труд он исполняет безропотно. И, видя это, душа оттаивает, а сердце щемит от радости и тоски, которые переполняют его без всякой на то причины.
.
Но позволительно ли человеку, не являющемуся клириком, плести словеса, мудрствовать, окормлять? Нет ли в поступках неофита, извергающегося, как вулкан, прелести, гордыни, сумасбродства? Конечно – есть! И всё же я решился набить этот текст на клавиатуре ноутбука.
.
(ПОЛНЫЙ ТЕКСТ СМ. http://philosophystorm.ru/moe-nesurovoe-bogoslovie-e..)