«Васька» (фантастический рассказ) ФРАГМЕНТ
/
Бог сказал: «Умри, Васька!» и я – умер.
/
Это случилось сегодня. За день до моего девятилетия. Спустя минуту после выстрела полуденной пушки, изрыгнувшей из себя комок спёртого воздуха, - талый снег свалялся, почернел и пропах, как створоженное молоко…
/
В ту же секунду, когда меня сломало, как ветку вербы апрельским воскресным утром, в Венецианской лагуне мрачная Анна, пробежав терцину Данте: «Земную жизнь, пройдя до половины…», сунула планшет в рюкзак; встала; потянулась; подошла, переступая с камня на камень, к веснушчатой Агнесс; чмокнула в темя; обняла за плечи и спросила доверительно: «Ты уже трахалась? Только не ври, что – нет!»
/
- Что у тебя на уме, – ответила та, весело ударяя пятками по воде.
Сам не знаю, как, но я слышал весь этот трёп.
/
А ещё я побывал в дебрях Африки, в прериях Аризоны, на узких улочках Толедо и в окутанном смогом Шанхае, где всё кишело китайцами, которые столпились на роговице моих глаз – все 24.000.000.
/
Я знал каждого поимённо, как если бы был микробом, клонировавшим себя для турне по планете, которую собирался завоевать.
/
«Весёлая же у меня смерть!» - подумал я. Но прежде, чем сознание моё угасло, как кинескоп (телевизор у нас с мамой был ещё советский), я увидел турка Али, который, закончив пылесосить ковролин в доме госпожи Gustafsson, что в Стокгольме, протянул псу Жако кусок жилистого мяса и пробасил, по-курдски: «Ешь, сын шайтана! Кто ещё тебя накормит в этой дыре, как ни мусульманин».
/
Я увидел, как нахлебник, лениво виляя хвостом, подошёл к уборщику и выхватил стейк из его руки.
/
За секунду я успел побывать в одном миллионе двухстах тысячах городах, но после того, как Жако, не разжёвывая, проглотил кусок, я стал заваливаться на спину, как в фильмах Тарантино, где сражённый пулей, не падает, как подкошенный, а долго и мучительно складывается по частям.
/
Я летел затылком к ядру Земли. Я думал о бутылке, которую Гришечкин (так звали предводителя убийц) швырнул мне в лицо, очевидно из нелюбви к человечеству.
/
«Он смахнул меня, как куропатку», - подумал я.
/
Я услышал, как вся эта кавалькада подкатила ко мне, как сокрушалась о бедах, которые свалятся на их головы с моим исчезновением из семейства Гоминид, из вида Homo sapiens.
/
Я почувствовал, как саранча эта вдруг снялась с места и как полетела, стрекоча крыльями, на угол пятнадцатой линии и Малого.
/
Я склонился над собой. «Вот бы убрать тело с глаз долой, - подумал я, - куда-нибудь в четвёртый двор, где был тупик с ржавевшими остовами легковушек, и где мать, - я был уверен, - не стала бы меня искать».
/
Но тело моё предательски цеплялось за асфальт; мне даже показалось, что оно погрозило мне кулаком.
/
«А что, - подумал я, - если «он» жив? Эта мысль уколола меня, заставив внимательно взглянуть в собственные глаза, - пронзительно-серые, удивлённо уставившиеся в холодный квадрат неба, и скользнуть взглядом по щербатому, пахнущему хмелем и солодом, осколку. Один его зубчик торчал в моей височной кости, а другой – длинный, как сталагмит, – сидел в мозгу.
/
Я решил исследовать труп до того, как лавина, сорвавшаяся с вершины, не запрёт все мои атомы в гренландский лёд.
/
Я подумал, что смог бы выжать из тела хотя бы каплю жизни; я стал инвентаризировать ущерб; нырнул в кровоток, в перебитую артерию, в которой эритроциты вдруг оказались зелёными, как ирландцы в день Св.Патрика.
/
Веселье, которое здесь царило, - очевидно, до обитателей ещё не добрались слухи о моёй смерти, - приободрило меня, и я даже осмелился заглянуть в свой приоткрытый рот: зубы были целы, язык не прикушен, а голосовые связки (chordae vocales verae) были идеальны, ведь логопед, к которому меня таскала мать, вылепил их, как скульптор, удаливший резцом всё лишнее: ламбдацизмы, сигматизмы, ротацизмы.
/
Затем я прошёлся по спине. Одна лопатка торчала, - результат родовой травмы: акушерка выдавливала меня, запретив матери делать кесарево («Он сам должен пройти огонь, воду и медные трубы!») В отместку я заперся в утробе, пока меня не вытолкали «взашей».
/
Гипоксия чуть не повредила мой мозг. Но характер подпортила. Я родился желчным, подозрительным, что отразилось на моём лице. Оно было ассиметричным, хотя и красивым: что-то от отрока Васнецова, глаза которого, - блестящие, с поволокой, - до безобразия широки, а черты лица хрупки, как церковный хрусталь; шея тока, как свеча; абрис щёк замысловат, как византийская вязь; уши нежно очерчены; а рот одновременно и кроток и дерзок.
/
Думаю, я бы свёл с ума ни одну женщину, если бы дожил до возраста либидо, когда в уши мальчишке, прильнув к ним влажными, горячими губами, природа шепчет слова любви...
/
Вариант начала 2… И почему ребятня не сверкает пятками, когда площадку облепляют взрослые? Васька был философом в свои девять лет. И когда бутылку хватили о горку, а затем, начинив ненавистью, метнули ему в лицо, не стал уклоняться. Буллит завораживал! Само время бухнулось в обморок. И Васька погрузил в его рыхлую плоть свои холодеющие пальцы. В полудрёме он увидел, как нож, блеснув на солнце, очистил яблоко от жмыха, - а что такое смерть, подумал он, как ни лёгкий перекус! След от зубов остался на сочной мякоти плода, уже подвергшегося ржавлению. И Васька с замиранием сердца ждал, когда щербатое стекло штопором вывинтит морозный воздух из апрельского полузабытья. А, намотав баллистическую кривую на височную кость пострела, осколок уселся в его щенячьем мозгу, точно там ему и было место…
/
Вариант начала 3...
- Хоругвенооооосцы! - взбегает по хлипким ступенькам мальчишеское сопрано...Ты оборачиваешься на акварельный мазок голоса, брошенный на влажную бумагу рассвета...Никого! Ты ищешь горлопана на тропках и в расщелинах, - а вдруг пострелу известно: как долго ещё таскаться по этой жаре, терпеть удары тяжёлых кистей бахромы, сносить порезы и ссадины, которые древко, прижавшее тебя к земле, сажает на плечи и ладони? И если верно, что до рая рукой подать, если правда, что впускают только тех, кто сваливает к ногам Христа знамёна с именами смертей, прошляпивших детвору, пусть так и скажет без обиняков. Ты рыщешь взглядом по малышне, устроившей, как и ты, бивак на обочине. А когда придорожная пыль, превратив лицо твоё в посмертную маску, стеарином оплавляет разгорячённые щеки, а наждак суховея, обтачивающий пересохшие губы, выметает из расщелин и каверн авитаминозные кровяные шарики, волна сладкого удушья накатывает и разбивается о твой восторженный взгляд. И есть чему восторгаться: в десяти шагах от тебя, колеблясь на ветру, как язычок свечи, стоит фигура, сотканная из света. Вошло существо в дверь, прорубленную в стене зноя, уже извлёкшего из баночек гуаши, и швырнувшего на загрунтованный картон утра густую, всю в колонковой щепе, позолоту солнцепёка. Ступает гость осторожно, мелкими шажками, как часовщик, наладивший старинные ходики. Света тьма, - и ты пьёшь роговицей этот дымящийся напиток, не боясь обжечься. Но сомнение гложет тебя: а что, если на огонёк пожаловал коварный убийца? Все незнакомцы мазаны одним миром, - звёзды, галактики, вселенные. С чужаками держи ухо востро. Не верь их россказням, особенно Солнцу, - вот уж кому палец в рот не клади. Сколько раз этот тюлень лежебока укладывался у твоих ног, требуя почесать загривок. Ты лакомил зверька с рук. Изучал повадки. Но стоит зазеваться, и твоё глазное яблоко очутится на кончике его носа. Так расплачиваются за истовость. И, помня об этом, ты окапываешься в собственном страхе. Веки сцементированы. Стальной занавес упал прежде, чем пламя выело желтки твоих переполошённых глаз. Похоже, ты из тех, кто распускает хвост, а дойди дело до драки - бежит в кусты. Незнакомец, кажется, замечает твою робость, - лёгкая усмешка скользит по белому, как у альбиноса лицу. И это добродушие выбивает почву из-под твоего здравомыслия. Тебя знобит - ужас выдул печной нагретый воздух из твоего жилища вместе с волей и рассудительностью. В панике, перемахивая через ступеньки, ты сбегаешь в подвал, где листаешь пожелтевшую подшивку того далёкого лета, когда мама, сидя у кромки моря, состригала золотое руно с твоих обожжённых плеч. Ты хочешь знать, как приручить пекло. Ты ждёшь слов - надёжных, как золотой запас, - чтобы купить благорасположение монстра, посадить протуберанец на поводок. Но прошлое зашило рот крупной стёжкой. А больше тебе не у кого просить совета. И тогда ты пинками выталкиваешь себя из укрытия, где надеялся отсидеться. Ещё усилие, и мидии твои кажут нос, всё ещё опасаясь кривого ножа ныряльщика. Но пловец незлобив. Взгляд его кротких глаз не опаляет. И ты чувствуешь, как засахариваются твои горькие ребячьи слёзы. А когда ты расстёгиваешь душу на все пуговицы, распахиваешься, как весеннее пальто, - колесо хрусталика, соскочившее с рельс, и загрохотавшее по брусчатке ресниц, водворяется в привычную колею... И что же? Вместо света, - ни боли, ни рези в глазах ты больше не чувствуешь, - тебе широко улыбается отроковица с костлявыми плечиками сорванца и лукавым прищуром слезящихся старушечьих глаз.
/
- В колонну по трое становись! - крылья у ангела аккуратно уложены за спиной, как у Волжской ленточной голубки.
/
Мальчишки и девчонки высыпают на серпантин. Колонна вздрагивает и медленно ползёт в гору, как змея, в которую ткнули палкой.
Скоро опубликую ЦЕЛИКОМ)))
Комментарии
Естественная смерть, как миг одно мгновенье длится, а вы милейший сударь растянуть хотите смерть ребенка, испытывая (смакуя) удовольствие при этом.
Хм интересно бы узнать на сколько же фантазии у автора (смертельного) проекта хватит......
Вариант начала 3...
- Хоругвеносцы! - взбегает по хлипким ступенькам мальчишеское сопрано. Ты оборачиваешься на акварельный мазок голоса, брошенный на влажную бумагу рассвета, и сладкая волна удушья запечатывает губы. Ты не понимаешь - чем вызван твой восторг, и крик изумления, - зачатый, выношенный и рождённый на роговице глаз, - запутывается в чертополохе ресниц. Но когда придорожная пыль, превратив лицо в посмертную маску, стеарином оплавляет разгорячённые щеки, а наждак суховея обтачивает пересохшие губы, выметая из расщелин и каверн авитаминозные кровяные шарики, - радость твоя бьёт ключом. В десяти шагах (справедливости ради следует упомянуть и о малышне, устроившей, как и ты, бивак на обочине) стоит фигура, вылепленная светом. Вошло существо в дверь, прорубленную в стене зноя, уже извлёкшего из баночек гуаши, и швырнувшего на загрунтованный картон утра густую, всю в колонковой щепе, позолоту солнцепёка. Ступает гость осторожно, мелкими шажками, как часовщик, наладивший старинные ходики. Света тьма, - и ты пьёшь роговицей этот дымящийся напиток, не боясь обжечься. Алчность твоя не наказуема. И верно – ни рези, ни провала в темноту, в которую взрослые обычно отправляют унылые будни щелчком выключателя. А что, если на огонёк пожаловал коварный убийца? Все незнакомцы мазаны одним миром, - звёзды, галактики, вселенные. С чужаками держи ухо востро. Не верь их россказням, особенно Солнцу, - вот уж кому палец в рот не клади. Сколько раз этот тюлень лежебока укладывался у твоих ног, требуя почесать загривок. Ты лакомил зверька с рук. Изучал повадки. Но стоит зазеваться, и твоё глазное яблоко очутится на кончике его солёного носа. Так расплачиваются за истовость. И, помня об этом, ты окапываешься в собственном страхе. Веки сцементированы. Стальной занавес упал прежде, чем пламя выело желтки твоих переполошённых глаз. Ты храбришься. Называешь гиганта слабаком: тем, кто распускает хвост, а дойди дело до драки - бежит в кусты. Но светоносное существо ничем не пронять. Только лёгкая усмешка скользит по белому, как у альбиноса лицу. И это безразличие выбивает почву из-под твоего здравомыслия. Тебя знобит - ужас выдул печной нагретый воздух из твоего жилища вместе с волей и рассудительностью. В панике, перемахивая через ступеньки, ты сбегаешь в подвал, где листаешь пожелтевшую подшивку того далёкого лета, когда мама, сидя у кромки моря, состригала золотое руно с твоих обожжённых плеч. Ты хочешь знать, как приручить пекло. Ты ждёшь слов - надёжных, как золотой запас, - чтобы купить благорасположение монстра, посадить зверя на поводок. Но прошлое зашило рот крупной стёжкой. А больше тебе не у кого просить совета. И тогда ты приказываешь глазам открыться. Ты преисполнен решимости. И мидии кажут нос, всё ещё опасаясь кривого ножа ныряльщика. Но пловец незлобив. Он вкрадчиво улыбается детворе, и смотрит сквозь веснушчатую пелену, не опаляя, - чего ты так опасался... А ещё свет засахаривает горькие ребячьи слёзы. Грудь твоя вздымается от волнения. Ты расстёгиваешь все пуговицы на своей душе. Распахиваешься, как весеннее пальто. А когда колесо хрусталика, соскочившее с рельс, и загрохотавшее по брусчатке ресниц, водворяется в привычную колею, - то, что казалось столпом света, оказывается отроковицей, с костлявыми плечиками сорванца, и лукавым прищуром слезящихся старушечьих глаз.
/
- В колонну по трое становись! - крылья у ангела аккуратно уложены за спиной, как у Волжской ленточной голубки.
/
Мальчишки и девчонки высыпают на серпантин. Колонна вздрагивает и медленно ползёт в гору, как змея, в которую ткнули палкой.
Скоро опубликую ЦЕЛИКОМ)))
Издато, литература то есть. Какая вы умница Юрий Кузин
шикардос