Юрий Кузин
/
«Глаза с поволокой»
/
Не люблю я считать ворон. Только позволь, и в голову, как в гостиничный номер, куда впускают перекантоваться за рубль в сутки, и где вповалку, «валетом», спят те, у кого зарплата с гулькин нос, набьётся целый табор…
/
Налетят. Петь и танцевать начнут. Ручку, мол, позолоти.
/
Как-то вышел я продышаться. Дай, думаю, куплю вечёрку, - газеты, говорят, хорошо выводят банных тараканов из головы. Покупаю. Разворачиваю. А там – мужик. Холёный. Усики ровно подстрижены. И глаза вороные, с дымком, как стволы после стрельбы. ДОВЛАТОВ.
/
Тут бес и подначивает: разузнай, мол, кто, да что? А сам, каналья, фантазии мне подбрасывает в топку: мол, не банщик ты отныне, Гришка, а следователь да по «особо важным!»
/
- Ну, - думаю, - угорел!
/
Мне бы холодной воды плеснуть на камни, прекратить, так сказать, безобразничать. Да дiавол, подлец, душу, как перчатку, на изнанку выворачивает. Жутко! Зябко! Хоть святых выноси! Вот бы, думаю, задать нечистому трёпку, наподдать, так сказать, чтобы знал наших, но как сладить с лукавым, когда враг уже оседлал тебя, как старого мерина, и пускает: то иноходью, то рысью, то галопом?
/
- Ну-ка, - распахну я перед воображением все оконные рамы, забитые на зиму с уснувшими мухами в проёмах, - пробейте-ка мне гражданина этого, Довлатова!
/
Это я подчинённым, значит.
/
А они мне: «А что тут пробивать, товарищ старший следователь. Сразу видно - матёрый».
/
- Видно? - я нахлобучу брови на глаза и принюхаюсь к заусенцу с красным, как помидор, лицом. От Фердыщенко будет разить. И букет у опера стойкий, терпкий, я бы даже сказал водочный, как у ящиков, что пылятся на складе вещьдоков.
/
- А может и не грабитель он вовсе? - подаст надежду звонкоголосая Нинка, судмедэксперт, которую и калачом не выманишь из анатомички. Вот уж кто любитель посудачить с покойничками о своём Игорьке (тот ещё бабник).
/
- Да уж, не авторитет, - проскрипит зубами Сан Саныч, кадровик, съевший ни одну собаку на «пиковых». – Цеховик, полагаю. Срок мотает. Ссучился. Куму настучал. А теперь в буре прячется, чтобы за петушиный стол не сесть...
/
От хлёстких выражений этих я вздрагиваю и привстаю на стременах своего ума, - мол, хоть и банщик, а по фене ботаю. Ох, эта чёртова баня! Какого только репья не посадишь в мозг, вычёсывая колтуны из запаршивевших душ и тел!
/
-…и глаза у него бухгалтерские, - поставит точку Сан Саныч.
/
Все с восхищением уставятся на знатока - крепко сбитого бобыля, сорока пяти лет, с «гуимпленовской» улыбкой на зашитых крупной стёжках щеках.
/
- Дай-ка, взглянуть, Саныч, - выхватит фото у кадровика Грицай, дознаватель. - Какой же это бухгалтер? - он кисло пробасит. - Домушник это. Щипач. Рожу откормил, как у пахана. Общаг, думаю, держит. Или предъявы разбирает по понятиям.
/
Тут даже те, кто отсиживался в закутках моего мозга, подойдут, чтобы взглянуть на стреляного воробья.
/
- Глупые Вы, мальчики, - вонзится бюстом в «могучую кучку», как ледокол в метровый шельф, Зоечка из баллистики. - Актёр это, Омар Шариф. Он в «Золоте Макены» снимался. Они там с Грегори Пеком дрались. На ремнях. Мол, кто кого - того и золото.
/
- И кто кого? - поинтересуется издалека Звонцов, практикант.
/
- Да оба хороши, - бюст Зоечки так и запляшет под настойчивым и цепким взглядом молодого специалиста. - У них же, у буржуев, рука руку моет. Хепиэнд, так сказать…
/
- Актёр, говоришь? - вальяжно, по-барски, подойдёт к коллегам насмешливый Рабинович, которому составить фоторобот, что раз плюнуть.
/
- Таааак… Гражданин себе на уме. Мозган, так сказать. А ещё красавец. Самец. Еврей - одним словом...
/
Тут все, разумеется, пожмут плечами и робко уставятся на меня.
/
- Еврей? – строго пресеку я пропаганду сионистских идей.
/
- Типичнейший, - Рабинович возьмёт меня под локотки и подведёт к оконцу, где при свете косых лучей закатного солнца личность разыскиваемого заиграет новыми красками. - Взгляните-ка на лицо, - плут постучит длинным, как коготь, пальцем по фотографии. - Оно овальное. Лоб широкий, как у Моисея. Глаза миндалевидные. Навыкате. Брови густые, сросшиеся. А голову, хитрец, остриг, чтобы кудри скрыть. Они, похоже, вьются у него, как у Авессалома. Он папашу своего, Давида, прогневил. Тот в погоню. А сын, улепётывая, повис на ветвях раскидистого дуба. Волосами, стало быть, зацепился. Так и колыхался на ветру, бедолага, пока не был убит…
/
- Вот ужас, - Нинка даже скрестит руки на груди.
/
- А этот, ну, Довлатов, он, что родственник потерпевшему Авес.., как бишь его там? - проснётся вдруг, прикорнувший было, Фердыщенко.
/
- В связях, - хитро улыбнётся Рабинович. - Поэтому и стрижётся. Боится, что силу свою обнаружит. Богатырскую.
/
- Богатырскую? - широко раскроет Зоечка глаза, и грудь её запляшет камаринского.
/
- Вот именно. У евреев, Зоечка, чем длиннее патлы, тем круче мужики. Вспомни Самсона…
/
Я, конечно тоже, напрягу память. Но на ум, вместо золотого бородача, разрывающего пасть льву на фонтане в Петергофе, придёт почему-то незлобивый хиппи Генка, спасавшийся бегством от комсомольцев с ножницами в руках.
/
- И, что же Давид? - чуть не плача, спросит Нинка с платочком у глаз.
/
- Голову пеплом посыпал. И всё рыдал, горько приговаривая: «О, Авессалом! О, Авессалом!»
/
Тут все, конечно же, станут печалиться о ветхозаветном неудачнике, запутавшемся в ветвях раскидистого дуба.
/
- Выходит, - прерву я тризну, - если бы мужик этот, в литых перчатках, волосы до пят отрастил, как Самсон, то мог бы и «Аврору» протащить по Неве?
/
Все опять посмотрят на меня, отвалив челюсти, как ковши у экскаваторов.
/
- А что? - разведёт руками Рабинович, дивясь такой перспективе. - Если, конечно, обвязать её канатами, то - вполне…
/
Здесь и прольются Нинкины слёзы, раздадутся её частые всхлипывания, точно разом заскрипят и отвалятся двери во всех мертвецких.
/
- Я знала… знала, - будет шмыгать носиком Нинка, - что никакой он не грабитель, - и добавит с каким-то надрывом в голосе: - Грустный он какой-то…И глаза - грустные-грустные…С поволокой….
/
Теперь уже я возьму в руки фото, с которого Мозган и Ас будет холодно взирать на меня, пряча огонь своей души за ПОВОЛОКОЙ, - и чего только не ляпнет баба, чтобы не прослыть дурой!
/
- С по-во-ло-кой, говоришь? – я буду разжёвывать слоги, как толчёную дурь, которую туркмены употребляют вместо обеда. - С бельмом, что ли?
/
- Да нет же, - усмехнётся Нинка, - с пеленой. Это, как если бы вы пришли в театр, а там – пожар! И занавес падает. Пожарный. Он огонь сдерживает, чтобы в партер не переметнулся. Вот и я о таких глазах. Их ресницы заволакивают, чтобы не прожгли насквозь...
/
В этом месте чёрт и свалится с моих плеч, - видимо, окаянный, окажется не слишком опытным ездоком.
/
- Дай, - говорит, - ногу в стремя сунуть. А там, я такие Диснейленды тебе покажу, Григорий, на таких горках американских прокачу с ветерком, на каких ты отродясь не катался…
/
- Нет! - говорю. - С меня станется!
/
А сам больно так себя за ухо щиплю, чтобы от морока бесовского пробудиться. И лезет же в голову всякая чушь. Вот, что значит - считать ворон. Но лукавый, похоже, и тут дровишек в костёр подбрасывает. - А что, если они правы? - шепчет сладко, оседлав мою мысль и даже пробравшись внутрь неё, как короед, забившийся между камбием и лубом. - А что, если сила в тех самых волосах? Что если сочинять - вовсе и не бить баклуши, а делать что-то большое, из чего выйдет толк, если, конечно, не врать в три короба, и не городить огород, через который и сам-то не перелезешь?
/
А я и не спорю.
/
Я просто иду домой. Вырезаю портрет писателя из вечёрки. Прикрепляю шпилькой к обоям над кроватью. И вообще собираюсь отрастить волосы, как у Самсона. Сил они мне не прибавят. Но глаза спрячут, - узкие, как прорези для медяков в автомате с газировкой.
А ещё я умыкнул Довлатова из библиотеки. Прочёл от корки до корки. Но не понял ни одного слова.
/
ПОВОЛОКА, - вот, что застит мой ум, что сковывает волю. Я рождён курам на смех, и пока я сам не подниму, этот чёртов занавес, пока не срежу жир с памяти, не сниму кожу с ума - до клубка мышц, до скрипа сухожилий, - огонь, полыхающий за сценой, будет отапливать Космос, в котором мне не найдётся койко-места.
/
А банщиком служить я больше не хочу. Уволюсь. Завтра же.
/
Санкт-Петербург 21.07.2018 г.
Комментарии
Не очень понятно с какой целью вы уводите читателя в анфилады метафор и смысловых уровней. Может это метареализм в прозе?
Ваш вопрос симптоматичен))) - признаюсь, я и сам не смыслю ничего в измах... Я действую по наитию, спонтанно, как, например в следующем фрагменте....
«Васька» (фантастический рассказ) ФРАГМЕНТ
/
Бог сказал: «Умри, Васька!» и я – умер.
/
Это случилось сегодня. За день до моего девятилетия. Спустя минуту после выстрела полуденной пушки, изрыгнувшей из себя комок спёртого воздуха, - талый снег свалялся, почернел и пропах, как створоженное молоко…
/
В ту же секунду, когда меня сломало, как ветку вербы апрельским воскресным утром, в Венецианской лагуне мрачная Анна, пробежав терцину Данте: «Земную жизнь, пройдя до половины…», сунула планшет в рюкзак; встала; потянулась; подошла, переступая с камня на камень, к веснушчатой Агнесс; чмокнула в темя; обняла за плечи и спросила доверительно: «Ты уже трахалась? Только не ври, что – нет!»
/
- Что у тебя на уме, – ответила та, весело ударяя пятками по воде.
Сам не знаю, как, но я слышал весь этот трёп.
/
А ещё я побывал в дебрях Африки, в прериях Аризоны, на узких улочках Толедо и в окутанном смогом Шанхае, где всё кишело китайцами, которые столпились на роговице моих глаз – все 24.000.000.
/
Я знал каждого поимённо, как если бы был микробом, клонировавшим себя для турне по планете, которую собирался завоевать.
/
«Весёлая же у меня смерть!» - подумал я. Но прежде, чем сознание моё угасло, как кинескоп (телевизор у нас с мамой был ещё советский), я увидел турка Али, который, закончив пылесосить ковролин в доме госпожи Gustafsson, что в Стокгольме, протянул псу Жако кусок жилистого мяса и пробасил, по-курдски: «Ешь, сын шайтана! Кто ещё тебя накормит в этой дыре, как ни мусульманин».
/
Я увидел, как нахлебник, лениво виляя хвостом, подошёл к уборщику и выхватил стейк из его руки.
/
За секунду я успел побывать в одном миллионе двухстах тысячах городах, но после того, как Жако, не разжёвывая, проглотил кусок, я стал заваливаться на спину, как в фильмах Тарантино, где сражённый пулей, не падает, как подкошенный, а долго и мучительно складывается по частям.
/
Я летел затылком к ядру Земли. Я думал о бутылке, которую Гришечкин (так звали предводителя убийц) швырнул мне в лицо, очевидно из нелюбви к человечеству.
/
«Он смахнул меня, как куропатку», - подумал я.
/
Я услышал, как вся эта кавалькада подкатила ко мне, как сокрушалась о бедах, которые свалятся на их головы с моим исчезновением из семейства Гоминид, из вида Homo sapiens.
/
Я почувствовал, как саранча эта вдруг снялась с места и как полетела, стрекоча крыльями, на угол пятнадцатой линии и Малого.
/
Я склонился над собой. «Вот бы убрать тело с глаз долой, - подумал я, - куда-нибудь в четвёртый двор, где был тупик с ржавевшими остовами легковушек, и где мать, - я был уверен, - не стала бы меня искать».
/
Но тело моё предательски цеплялось за асфальт; мне даже показалось, что оно погрозило мне кулаком.
/
«А что, - подумал я, - если «он» жив? Эта мысль уколола меня, заставив внимательно взглянуть в собственные глаза, - пронзительно-серые, удивлённо уставившиеся в холодный квадрат неба, и скользнуть взглядом по щербатому, пахнущему хмелем и солодом, осколку. Один его зубчик торчал в моей височной кости, а другой – длинный, как сталагмит, – сидел в мозгу.
/
Я решил исследовать труп до того, как лавина, сорвавшаяся с вершины, не запрёт все мои атомы в гренландский лёд.
/
Я подумал, что смог бы выжать из тела хотя бы каплю жизни; я стал инвентаризировать ущерб; нырнул в кровоток, в перебитую артерию, в которой эритроциты вдруг оказались зелёными, как ирландцы в день Св.Патрика.
/
Веселье, которое здесь царило, - очевидно, до обитателей ещё не добрались слухи о моёй смерти, - приободрило меня, и я даже осмелился заглянуть в свой приоткрытый рот: зубы были целы, язык не прикушен, а голосовые связки (chordae vocales verae) были идеальны, ведь логопед, к которому меня таскала мать, вылепил их, как скульптор, удаливший резцом всё лишнее: ламбдацизмы, сигматизмы, ротацизмы.
/
Затем я прошёлся по спине. Одна лопатка торчала, - результат родовой травмы: акушерка выдавливала меня, запретив матери делать кесарево («Он сам должен пройти огонь, воду и медные трубы!») В отместку я заперся в утробе, пока меня не вытолкали «взашей».
/
Гипоксия чуть не повредила мой мозг. Но характер подпортила. Я родился желчным, подозрительным, что отразилось на моём лице. Оно было ассиметричным, хотя и красивым: что-то от отрока Васнецова, глаза которого, - блестящие, с поволокой, - до безобразия широки, а черты лица хрупки, как церковный хрусталь; шея тока, как свеча; абрис щёк замысловат, как византийская вязь; уши нежно очерчены; а рот одновременно и кроток и дерзок.
/
Думаю, я бы свёл с ума ни одну женщину, если бы дожил до возраста либидо, когда в уши мальчишке, прильнув к ним влажными, горячими губами, природа шепчет слова любви...
/
Вариант начала 2… И почему ребятня не сверкает пятками, когда площадку облепляют взрослые? Васька был философом в свои девять лет. И когда бутылку хватили о горку, а затем, начинив ненавистью, метнули ему в лицо, не стал уклоняться. Буллит завораживал! Само время бухнулось в обморок. И Васька погрузил в его рыхлую плоть свои холодеющие пальцы. В полудрёме он увидел, как нож, блеснув на солнце, очистил яблоко от жмыха, - а что такое смерть, подумал он, как ни лёгкий перекус! След от зубов остался на сочной мякоти плода, уже подвергшегося ржавлению. И Васька с замиранием сердца ждал, когда щербатое стекло штопором вывинтит морозный воздух из апрельского полузабытья. А, намотав баллистическую кривую на височную кость пострела, осколок уселся в его щенячьем мозгу, точно там ему и было место…
/
Вариант начала 3...
- Хоругвенооооосцы! - взбегает по хлипким ступенькам мальчишеское сопрано...Ты оборачиваешься на акварельный мазок голоса, брошенный на влажную бумагу рассвета...Никого! Ты ищешь горлопана на тропках и в расщелинах, - а вдруг пострелу известно: как долго ещё таскаться по этой жаре, терпеть удары тяжёлых кистей бахромы, сносить порезы и ссадины, которые древко, прижавшее тебя к земле, сажает на плечи и ладони? И если верно, что до рая рукой подать, если правда, что впускают только тех, кто сваливает к ногам Христа знамёна с именами смертей, прошляпивших детвору, пусть так и скажет без обиняков. Ты рыщешь взглядом по малышне, устроившей, как и ты, бивак на обочине. А когда придорожная пыль, превратив лицо твоё в посмертную маску, стеарином оплавляет разгорячённые щеки, а наждак суховея, обтачивающий пересохшие губы, выметает из расщелин и каверн авитаминозные кровяные шарики, волна сладкого удушья накатывает и разбивается о твой восторженный взгляд. И есть чему восторгаться: в десяти шагах от тебя, колеблясь на ветру, как язычок свечи, стоит фигура, сотканная из света. Вошло существо в дверь, прорубленную в стене зноя, уже извлёкшего из баночек гуаши, и швырнувшего на загрунтованный картон утра густую, всю в колонковой щепе, позолоту солнцепёка. Ступает гость осторожно, мелкими шажками, как часовщик, наладивший старинные ходики. Света тьма, - и ты пьёшь роговицей этот дымящийся напиток, не боясь обжечься. Но сомнение гложет тебя: а что, если на огонёк пожаловал коварный убийца? Все незнакомцы мазаны одним миром, - звёзды, галактики, вселенные. С чужаками держи ухо востро. Не верь их россказням, особенно Солнцу, - вот уж кому палец в рот не клади. Сколько раз этот тюлень лежебока укладывался у твоих ног, требуя почесать загривок. Ты лакомил зверька с рук. Изучал повадки. Но стоит зазеваться, и твоё глазное яблоко очутится на кончике его носа. Так расплачиваются за истовость. И, помня об этом, ты окапываешься в собственном страхе. Веки сцементированы. Стальной занавес упал прежде, чем пламя выело желтки твоих переполошённых глаз. Похоже, ты из тех, кто распускает хвост, а дойди дело до драки - бежит в кусты. Незнакомец, кажется, замечает твою робость, - лёгкая усмешка скользит по белому, как у альбиноса лицу. И это добродушие выбивает почву из-под твоего здравомыслия. Тебя знобит - ужас выдул печной нагретый воздух из твоего жилища вместе с волей и рассудительностью. В панике, перемахивая через ступеньки, ты сбегаешь в подвал, где листаешь пожелтевшую подшивку того далёкого лета, когда мама, сидя у кромки моря, состригала золотое руно с твоих обожжённых плеч. Ты хочешь знать, как приручить пекло. Ты ждёшь слов - надёжных, как золотой запас, - чтобы купить благорасположение монстра, посадить протуберанец на поводок. Но прошлое зашило рот крупной стёжкой. А больше тебе не у кого просить совета. И тогда ты пинками выталкиваешь себя из укрытия, где надеялся отсидеться. Ещё усилие, и мидии твои кажут нос, всё ещё опасаясь кривого ножа ныряльщика. Но пловец незлобив. Взгляд его кротких глаз не опаляет. И ты чувствуешь, как засахариваются твои горькие ребячьи слёзы. А когда ты расстёгиваешь душу на все пуговицы, распахиваешься, как весеннее пальто, - колесо хрусталика, соскочившее с рельс, и загрохотавшее по брусчатке ресниц, водворяется в привычную колею... И что же? Вместо света, - ни боли, ни рези в глазах ты больше не чувствуешь, - тебе широко улыбается отроковица с костлявыми плечиками сорванца и лукавым прищуром слезящихся старушечьих глаз.
/
- В колонну по трое становись! - крылья у ангела аккуратно уложены за спиной, как у Волжской ленточной голубки.
/
Мальчишки и девчонки высыпают на серпантин. Колонна вздрагивает и медленно ползёт в гору, как змея, в которую ткнули палкой.
Скоро опубликую ЦЕЛИКОМ)))
Я не смыслю в -измах, вы это хотели сказать?
А вы не задумывались, почему мы боимся вида крови? Гемоглобин содержит в своем составе тяжелый элемент железо, рожденный в предсмертной агонии звезд, их свет незримо циркулирующий под кожей нашего бытия обнаруживает вдруг природу реальности, как непреодолимое движение к смерти
https://coub.com/view/11vztg
Об этом я не думал)))