Говорят, будто свой своему поневоле друг. Ну, друг – не друг, а безопасный, к которому можно и спиной и боком обернуться, и ничего с тобой страшного, непоправимого не случится. В национальном мире «свой» – это этнически свой, все остальные «чужие» в той или иной степени, и к ним с осторожностью. Чем меньше мир национальный, тем безопаснее внутри, тем комфортней для своих. Эдакий остров мира для своих. Чужие – под подозрением, всегда под подозрением, а свои знают и чтут святость табу: «норвег норвега не обидит». Просто так никогда не обидит.
Это в либеральном мире по-другому, для которого один кенигсбергский мечтатель полагал, будто свобода человеку затем, чтоб установить для себя непреложно, как другой ему «всегда есть цель и никогда средство». Только свободный человек свободно может шагнуть дальше, к тому самому: «Тварь я дрожащая или право имею?» – и решить, для себя решить: «Миру провалиться, а мне всегда право иметь!» Да-да, всегда и на все. Скажут, на таких там есть узда – узда закона и неотвратимости наказания. Закон – он каждому права его подстригает под общую мерку, и которые высовываются, тем жизнь свободную укорачивает на годы или вообще. Оно так, но закон со всей своей неотвратимостью всегда уже после, он над тем нависает, кто отведал манящего блюда безграничной власти над другими, над их жизнью и смертью, когда этим, другим, уже поздняк. Потому в либеральном мире человек к любому другому изначально ощетинен, своим готов полагать лишь того, в ком уверен, что воля его стреножена законом, законопослушна, но и тут на всякий случай держит при себе кольт-уравнитель.
Этот Брейвик-норвег выглянул из национального мира в либеральный на полметра и назад решенным, отмороженным в своем праве не слышать табу и принести в жертву других норвегов, потому они – стадо, а он – сам себе бог и их заставит бояться и чтить. Его-его слушать, бояться и чтить. Или стать для всех норвегов чудищем, монстром, отродьем сатаны. Пусть, пусть, потому и отсюда можно в миф: в миф можно и из святого Франциска, и из графа Дракулы. Оно бы так, когда норвеги решили вдруг вернуться в деревенскую архаику из нынешней цивилизованности, где для всяких таких дел у них есть закон, и, согласно закону, он просто случай убийцы-уголовника, какие бывают среди норвегов тоже. Применение к нему формальной мерки закона отчуждает его от других норвегов и расколдовывает как монстра, делает мифонепригодным.
Для норвегов такой случай один, а у нас этих монстров, как добра за баней. Глядим на них без удивления. Бывший общий рабоче-крестьянский народ, где мы, по определению, были все свои, когда не враги народа, рассыпался на множество коллективов. В каждом своем мы друг другу поневоле свои, а по ту сторону – шалишь! По ту его сторону не совсем люди или совсем не люди, и нам про них все равно и многое к ним дозволено, кому дозволено. Полицаям, скажем, чиновникам и другим правоприменителям. Живем весело, пусть немного нервно, но куда? Если в монструозность, то как глубоко там обычная жизнь еще останется возможна? Заранее неведомо, пока не погрузишься, а после вдруг станет поздняк. Страшно! Заманчиво выстроить свой русский мир, как у норвегов, где русский русского не обидит, просто так никогда не обидит. Чужих – да, чужих можно и нужно, чтоб место знали свое в нашем мире, ну и чтоб плечо раззудить. Только коллективы наши, где мы друг другу поневоле свои, они нам из советского социализма достались интернациональными. В них главное, чтоб человек по-честному свой был, а какого он роду-племени – не суть. Менять их природу, значит, чужие станут везде рядышком, тут, прямо в своих коллективах: нерусские вредители, просто нерусские, неистинно русские и, наконец, предатели нации – как без них. То есть, кругом враги, и такая отсюда попрет монструозность, что нынешняя наша – просто про старуху Шапокляк мультик.
Когда размежеваться, чтобы объединиться по-правильному и навсегда, то можно потерпеть. Обществу потерпеть можно: это для людей беда, а общество миллионами туда-сюда, и невинных жертв у него нет – есть бесполезные. Когда польза видится, кто их считает. Только вот… Малые нации поначалу стремятся окуклиться, чтобы другие к ним ни-ни, и там внутри свой малый мир вырастить, такой сам по себе и наособицу, что когда откроется другим, то всякому чужому туда трудно, почти невозможно, хоть и не запрещено. У больших наций соблазн есть отделиться и воцарить над малыми, лучше над всеми как над вовсе чужими, к которым дозволено все. Отделиться и стать нацией-монстром. Соблазн вкусный, манкий очень, и немцы с японцами по меркам истории совсем недавно не устояли, чтоб от всех чужих навсегда как господа. Да…
Не устояли они в решительной битве с миром либеральным и нашим, социалистическим, не устояли, хотя славно так для них все начиналось. Но на длинной дорожке обнаружилось, что ресурсы национального мира ограничены той самой нацией, потому все остальные – чужие. Их использовать можно лишь принудительно, как чужих. Тогда как социалистам и либералам в возможности весь мир открыт, чтоб к себе звать, манить: один – равенством, другой – равенством в свободе. Все-все званы, в принципе, никто не лишний, и на место выбывшего всегда есть, кому стать, есть кому на новые вызовы ответить, есть кем наполнить новый поворот. Национальный мир должен экономить, сберегать, ограничивать себя, ибо ресурсы только изнутри, из себя, и нет у них и не может быть ни мировой религии, ни всемирного искусства, ни всемирной науки – не для них вселенские масштабы. Зато есть чистота и порядок, уют, эта самая бережливая скука, где всякое дело рук человеческих так приятно глазу и где так мало красивых женщин и дерзновенных мужчин. Нам туда? Нам, которые были уже на виду, у мира всего на виду, с самими америкосами бодались. Нет, не верится. Не сумеем и потому очень опасны. Для самих себя прежде всего.
Однако, с монстрами нашими что? Да ничего. У нас для этого случая волшебная формула имеется: «Своим – все, чужим – закон!» Только всем-всем чужим: и ментам-полицаям, и чиновникам, и даже самому нашему нацлидеру. И тогда вдруг обнаружится, что монстров нет вовсе, есть уголовники, и «УК» для них писан. Как-то вот эдак.